— Выходи. Сбегаем на один пароход, у меня кэп знакомый пришел, чайком побалуемся.
Андрей усмехнулся, подумав, что у этого мужика всюду есть знакомые; если прикинуть, тут нет ничего удивительного: режиссеру было под пятьдесят, он навоевался в юности, потом поездил по белу свету.
Они спустились вниз по лестнице, прошли через железнодорожные пути, где пыхтели маневровые паровозы; у трапа стоял вахтенный, режиссер что-то шепнул ему, и тот пропустил их беспрекословно.
Когда они постучались в капитанскую каюту, дверь открыл такой же грузный, как режиссер, человек, только голова его была совсем седа, щеки и крупный нос испещрены мелкими красноватыми прожилками, он сразу же кинулся тискать режиссера, приговаривая:
— О, бродяга, вот так бродяга!
Режиссер отвечал ему тем же, и когда они устали хлопать друг друга по плечам, толкаться и жать руки, то повернулись к Андрею.
— Как же, как же, знаю, очень хорошо знаю, — обрадовался капитан. — Я сейчас, сейчас… — И побежал к холодильнику.
— Стоп, Кириллыч! — воскликнул режиссер. — Без спиртного. У Андрея утром съемка, вывеску может попортить, а без него и нам принимать неловко.
— Жаль, — сказал капитан. — А ведь у меня кое-что дефицитное имеется. Ну, раз так… — Он подошел к телефону, сказал отрывисто: — На камбузе. Чайку мне нашего, на три персоны.
Стены каюты были увешаны фотографиями: японские пагоды, негритянские женщины, лемуры, висящие на ветвях, одинокие скалы в море; и пока режиссер и капитан обменивались вопросами, обычными для давно не видавших друг друга людей, Андрей рассматривал всю эту экзотику, взгляд его остановился на фотографии с изображением чащи, сквозь заросли пробивалась едва заметная дорожка, надпись под этой фотографий стояла: «Тропа потерянных шагов».
«Интересное название, — подумал он. — Хорошо бы было разгадать его».
Он не заметил, как принесли чай, услышал только, как позвал режиссер:
— Давай, Андрюха, садись. У этого кэпа китайский напиток на полмира славится.
Чай действительно был хорош, в нем ощущался особый вкус медовых, свежих трав, и пока Андрей пил, капитан хитровато поглядывал на него, ожидая похвалы.
— Отличный чай! — воскликнул Андрей, понимая, что приносит этим радость человеку.
Капитан довольно кивнул:
— То-то.
— Не думал я, Кириллыч, что на этой посудине плаваешь, — сказал режиссер. — В порту узнал — удивился.
— А что, посудина, знаменитая, — вскинулся капитан. — Другой такой не отыщешь больше. Судовые документы покажу — удивишься. Ее американцы делали в сорок третьем. Веришь, за месяц изготовили, с расчетом на один рейс. Они к нам в войну караваны водили, а японцы очень активно их топили. Вот и придумали: делать посудины подешевле, однорейсовые. Так эта из тех. Повезло ей. Крепкая оказалась, везучая. От японских мин убереглась и, считай, двадцать восемь лет бегает. Правда, мы в нее кое-какой капитал вложили. Но машина и сейчас хороша.
— Сказки говоришь, — усмехнулся режиссер.
— Не обижай, — покачал седой головой капитан. — Вон бери документы, листай сам… Да, конец пароходу приходит. Рейса два еще пройдет — и труба. Все мы так.
И как только он это сказал, Андрей понял: вовсе не о пароходе посожалел, а о себе, был он стар, на руках выступили коричневые пятна, шея в дряблых морщинах. «Наверное, и болен еще», — подумал Андрей.
— Кажется, отплавался я, Саша, — сказал капитан, сказал просто, без грусти и сожаления. — Буду на дачке овощи выращивать. Да и то ведь — пора. Каждому своя пристань. У тебя дома-то нормально?
— Нормально, — ответил режиссер. — Если считать, что дома я бываю в году месяца четыре.
— Бродяжишь?
— Профессия такая, вроде вашей. Снимать надо. Но я домой люблю приезжать. Хорошо, когда тебя ждут, Кириллыч.
— Это хорошо. Богатая у вас жизнь. Многообразие, можно сказать. Я вот Андрея в четырех картинах видел — везде разный. Это значит — он сколько чужих жизней прожил.
— Чужие не в счет. В счет — своя, — сказал Андрей.
— С девятнадцати лет снимаешься. Тебе мало? — сказал режиссер.
— Мало.
— Цыц! — вдруг вскрикнул режиссер, побагровел, упругие щеки его налились кровью, он ударил ладонью по столу, — Андрей не удивился, он знал эти истерические выходки режиссера, знал, как тот потом стыдится, — но на этот раз режиссер, вскрикнув, сразу же угас и заговорил тихо, тяжело: — Что ты понимаешь, пацан? У меня шесть картин и только одна удача, да и то о ней забыли. Одна удача за всю жизнь… А еще немного — и точка. Вот как он… Пристань. Они летят, эти годы, как пули, и каждая выстрелом по тебе, по тебе… Куда они выплеснулись? На войну, на скитания, на учебу, а на само дело что осталось?.. Ты не поймешь, а вот он, капитан, поймет. Он об этом сейчас сидит тоскует.