— Но разве их кто-нибудь бросил? — ответил Тонио. — Мы заботимся о них.
— Ты его спроси, — сказала Эмма, кивнув на меня, — легко ему было расти у чужих людей?
— Они были мне не чужими, — сказал я. — Они были мне как родные, даже больше. Я не знал у них нужды, и мне хватало их ласки.
— Вот видишь, — сказал Тонио. — Сейчас никто не может пропасть. Дети вырастают. Мы тоже выросли. Но иногда надо подумать и о себе.
— Просто вы все распустились, — строго сказала Эмма.
— Нет, — ответил Тонио, — мы поспешили в свое время жениться. Мы так соскучились по домашним гнездам, что стали слишком поспешно их вить. А потом прошли годы — опомнились, что живешь не с тем человеком, который тебе нужен. Вот и все.
— Макс не спешил, он ухаживал за мной два года.
— Я же сказал: он из тех, которые один раз и на всю жизнь. Такие верят, что они не ошибаются. Макс, ты веришь?
— Мне неприятен этот разговор, Тонио, — сказал Макс и повернулся ко мне. — Эрнст, — произнес он тихо, — я бы хотел знать, как умер отец. В этих записях ничего нет…
Да, последняя запись в дневнике была: «Я жду, жду ребенка, кем бы он ни был — сын или дочь, я буду любить его, Эльза, потому что он — частица твоя, потому что ты — ему мать…»
Эта запись вряд ли что-либо могла объяснить Максу.
В комнате установилась тишина. Все смотрели на меня. Я знал о смерти Штольца из рассказов отца, матери, Ефрема, и помню — когда услышал впервые об этом, то поразился будничности происшедшего, и потом мне много раз казалось: смерть Штольца должна быть необычной, должна поражать собой воображение людей, и я снова спрашивал о ней отца и получал все тот же ответ, не понимая, что в простоте развязки этой необыкновенной истории оберст-лейтенанта и сокрыта ее трагедийность.
Тихо было в комнате.
— Он сутки простоял с обнаженной головой под влажным снегом у могилы Эльзы, и его никто не мог увести, — сказал я. — Его унесли в барак без сознания. Еще сутки рядом с ним просидел врач… Так он умер. Потом один военнопленный принес из барака Сидоровым его дневник и фотографии и еще письмо Эльзы… — Я оглядел слушавших меня и сказал тихо: — Каждый из вас, если хочет, сможет побывать на его могиле…
Долго длилось молчание, пока Тонио не сказал:
— Надо выпить…
Макс провожал меня в отель. Было около девяти вечера, но улицы города опустели; я еще в Берлине заметил, что к семи часам город становится тихим и сонным. Когда мы подходили к отелю, я снова увидел однорукого с собакой-поводырем, на этот раз у него не было портфеля и ремня, переброшенного через плечо, он шел, сжимая в левой руке поводок, и остромордая колли ступала с ним рядом.
— Добрый вечер, Макс, — сказал он, поклонившись.
Я читал где-то прежде, что слепые могут узнавать человека по шагам, теперь я в этом убедился.
— Добрый вечер, Густав, — ответил Макс и остановился. — Не хочешь ли хорошего табачку?
— С удовольствием, если ты набьешь мне трубку.
Макс взял его черную, прокопченную трубку, набил своим табаком. Густав раскурил ее, почмокал губами и пошел дальше.
— Он был на войне? — спросил я у Макса.
— Нет, ему было три года, когда бомбили Дрезден.
Я смотрел, как человек с собакой-поводырем уходил по пустынной улице.
— Ты едешь в Эйзенах в субботу? — спросил Макс.
— Да.
— Мы сможем поехать вместе, — сказал он. — Я уже звонил матери. Она будет ждать. Заодно я бы хотел взглянуть, что там делает Мария. Ты не против?
— Нет, так даже будет лучше.
— Тогда все в порядке. Спокойной ночи, Эрнст.
На следующий день, еще до того, как мы выехали с Максом в Эйзенах, ко мне в отель пришел Тонио, он сказал, что решил показать мне город, но не по-туристски, а особым маршрутом — он знал в этом городе каждый закоулок. Тонио оказался отличным гидом, веселым, остроумным, но не это было главным в прогулке по городу, — Тонио рассказал мне о своем отце, Бруно Штольце. Мне понравилось, что Тонио не кичился жизнью своего отца, и я вспомнил, как он говорил об отцах в квартире Макса: видимо, Тонио не хотел себя выделять из общей массы и общей беды, — ведь он сам отлично понимал, что таких, как Бруно, было не так уж много.
От Тонио я узнал, что жизнь Бруно оборвалась в Бухенвальде, но выяснилось это только пять лет спустя после войны, когда один из бывших узников этого концлагеря, больной, беззубый старик, разыскал Тонио и все ему рассказал о Бруно.
— Понимаешь, Эрнст, — сказал он мне, — я этой ночью думал о нем. Оказывается, я очень мало о нем знаю. И я подумал… Тут ты виноват… Ты только меня правильно пойми: это вовсе не для карьеры, это совсем другое… Я решил: мне надо заняться его судьбой. Может быть, там есть такое, что важно для всех нас… Я думаю даже, что наверняка есть…