— Работай, Сидоров.
К тому времени отец увлекся автоматикой; тогда у нас еще не знали толком ни о кибернетике, ни о Винере; отец работал, как сам говорил, «на ощупь». Потом прошло время, сменился директор завода, ушел на пенсию главный, а кандидат технических наук Сидоров все еще работал в цехе и публиковал свои статьи о проблемах автоматики в научных журналах; раза два ему крепко врезали за то, что он пропагандирует «буржуазную» науку, но обошлось, видимо, все по той же причине — он был заводским, а не профессиональным ученым. Потом, когда начали развивать автоматику, в министерстве спохватились, вспомнили о нем, и отец неожиданно был приглашен на работу в аппарат. Но проработал он там всего полтора года, и, судя по его рассказам, это было самое тяжкое для него время: «Какая-то чиновничья грызня и суета бесконечных перестроек». Он стал проситься на завод, и тут ему повезло — на крупное новое предприятие нужен был главный инженер; вот уже десять лет он работает там, чего у него только не было на этом заводе, сколько копий он там переломал — и все же не оставил науки, готовил докторскую. Однажды собрался ее защищать, но тут выяснилось, что на подобную тему есть уже диссертация, правда, человек, ее написавший, шел иным путем, чем отец, хотя выводы их были одинаковы; и все же отец защищаться не стал: «Никому не нужны дубли». И он начал новую работу.
Да, он интересный человек, хотя не все и не всё в нем принимают: одни считают его слишком крутым, другие — мягким, даже добреньким, — оценки людей дело сложное: я же считаю интересными тех людей, которые как бы постоянно незавершены, от них всегда можно узнать что-то еще и еще, у них есть запас неожиданностей, и поэтому мне с отцом никогда не бывало скучно…
Марте было шестьдесят четыре года, но на вид она была еще крепкой женщиной, со здоровым, розовым цветом лица, почти квадратной фигурой — ровные ширококостные плечи, крепкий живот и прямые бедра; она ступала твердо, солдатской походкой, и на лице ее все было крупно: энергичный прямой нос, выдвинутый вперед лопаткой подбородок, тяжелые надбровья. После Отто Штольца она дважды выходила замуж. Сначала это был булочник, одноглазый инвалид, вернувшийся с фронта в сорок четвертом, она прожила с ним всего три года, и он умер от сердечного удара; потом она вышла замуж за Фрица Тубе, кельнера из ресторана «Парк-отель», худого, с желтой лысой головой человека, имевшего привычку щелкать пальцами, с ним она жила и по сей день в старом особняке Штольцев.
Она встретила меня так, словно мы были знакомы всю жизнь, властно притянула к объемистой груди, обдала запахом пудры и лосьона, расцеловала в обе щеки, протянув глухим басом:
— О, мой мальчик! О, дитя, как это прекрасно! — И тут же повернулась к мужу, хлопнула в ладоши. — Фриц! Посмотри на него! Это же молодой Отто!
Низкорослый худой Фриц смущенно подергивал лысой головой.
— Да, это был настоящий мужчина! — воскликнула Марта.
— Перестань, мама, — поморщился Макс.
Она взглянула на него взглядом провинившейся школьницы и тут же опять обрела властный тон:
— Мальчик будет жить наверху, я приготовила ему комнату.
В жилье я не нуждался: на вокзале Эйзенаха, так же как и в Дрездене, меня встретила представительница турбюро, мы втроем доехали до гостиницы «Тюрингер-хоф», шестиэтажного здания в стиле «модерн» начала века, там мне дали номер на третьем этаже, из окон которого был виден памятник Лютеру. Пока я устраивался, Макс не вмешивался: видимо, он считал, что я волен поступать как хочу. От гостиницы до Гётештрассе мы шли пешком, это было совсем недалеко — квартала три или четыре по узким уютным улочкам, пересекли мост через бурлящую, мутную Хёрсель, и я увидел три высоких, стройных рябины на углу — на них ярко горели гроздья ягод. Справа от них и стоял двухэтажный особняк Штольцев из красного кирпича, с широким венецианским окном на первом этаже, черной входной дверью с медным кольцом.
Мы сидели в гостиной, из нее вверх шла деревянная лестница, стены и потолок тоже были обшиты деревом, и только над камином тускло сверкала медная плашка. На ней, как на приступке, стоял серебряный кентавр с развевающимися женскими волосами; я обратил на него внимание не сразу, а сначала залюбовался гравюрой Дюрера «Прогулка» — она висела в медной раме на стене, это был старинный лист, и отпечаток был хорош, передавал тончайшие штрихи графика; только когда я вдоволь насмотрелся на эту гравюру, взгляд мой вонзился в кентавра.