— Видишь, Романовна, видишь! — закричал он навстречу Воронцовой, выскочившей из своей кареты. — Я всегда это говорил: Екатерина такая скверная, такая хитрая, такая лицемерная, как черти в аду!.. Она нас всех обманула, она убежала!
Воронцова, пошатываясь, ухватилась за дверцу экипажа.
В одно мгновение все прочие дамы и кавалеры покинули экипажи, всякий этикет был позабыт, исчезла всякая робость в присутствии государя. Каждый набрасывался с вопросами на лакеев и придворных служащих, а получаемые ответы содействовали только увеличению общего смятения.
Громкие вопли и жалобы наполняли воздух. Уже, казалось, государь был всеми позабыт; никто больше уже не обращал на него внимания, он стоял совсем уничтоженный со сложенными руками, обратив взор к небу, словно он только ждал совета и помощи.
Мариетта, со скрещёнными руками и насмешливой улыбкой на устах, смотрела на всех этих блестящих придворных, которые, подобно стае вспугнутых голубей, бестолково метались во все стороны.
Графиня Воронцова первая пришла в себя.
— Надо сообразить, что предпринять, — сказала она, — необходимо вернуть бежавшую, надо судить и наказать такое неслыханное преступление.
— Надо вернуть бежавшую… судить, наказать! — пробормотал государь, не двигаясь с места.
В это время из дворца появился фельдмаршал Миних, прошедший через парк; он был спокоен, серьёзен, и все кавалеры и дамы обступили его. Все ждали спасения от этого солдата, поседевшего в боях и опасностях.
— Пойдёмте, граф Миних, — сказала графиня Воронцова, — государю необходимо устроить совещание о том, как поступить, а вы лучше всех сумеете дать ему мужественный и благородный совет.
Она взяла руку Петра Фёдоровича, ставшего совершенно безвольным, и повела его во внутренние комнаты дворца. Фельдмаршал, генерал Гудович и Бломштедт последовали за ними. В одном из внутренних помещений дворца Воронцова усадила на диван совершенно ошеломлённого и неподвижно смотревшего пред собой государя. Понадобилось много времени, прежде чем он был в состоянии собрать все свои мысли и дрожащим голосом попросить совета фельдмаршала и двух других сопровождавших его мужчин.
— Быть может, — сказал граф Миних, — государыня бежала, чтобы морем спастись в Германию, так как боялась суровых мер вследствие немилости вашего императорского величества?
— Нет, нет, — сказал Бломштедт, — она не бежала, она находится в Петербурге, и те неопределённые вести, которые были доставлены сюда отдельными крестьянами, вовсе не соответствуют величине опасности… Мы имеем дело с организованным заговором, и, быть может, теперь государыня уже стала во главе всей гвардии в Петербурге.
— Это предательство, это вероломство! — воскликнул Пётр Фёдорович. — Их всех надо расстрелять!..
— Теперь дело не в этом, — сказала Воронцова грубым и резким тоном, — теперь всё дело в том, как нам поступить, чтобы подавить мятеж.
— Ваше императорское величество, — сказал фельдмаршал, — вы сейчас же должны вызвать из Ораниенбаума голштинскую гвардию, на которую вы безусловно можете положиться, и немедленно во главе её идти на Петербург. На пути вы найдёте полк полковника Олсуфьева; это будет достаточное количество войска, чтобы в случае надобности вступить в бой. Но я убеждён, что до боя не дойдёт. Если действительно в Петербурге произошла революция, то лишь потому, что войска были введены в заблуждение; когда же они увидят пред собой лично вас, ваше императорское величество, они вернутся к своему долгу. Самая большая опасность заключается в отсутствии государя, которое даёт заговорщикам свободу действий.
— Даёт свободу действий, — повторил Пётр Фёдорович, снова впавший в своё летаргическое состояние.
— Фельдмаршал прав, — воскликнул Гудович, — мятежники должны увидеть пред собой государя; они никогда не посмеют поднять оружие против его священной особы.
Камердинер государя приоткрыл дверь и знаком вызвал генерала Гудовича. Последний поспешил на этот зов и через несколько минут вернулся вместе с человеком, переодетым в крестьянское платье.
Последний, тяжело дыша и изнемогая от усталости, передал записку государю.
— Кто вы? — спросила Воронцова.
— Я — лакей господина Брессана, французского купца, который милостью его императорского величества сделался поставщиком для двора всех парижских товаров; он послал меня переодетым в это платье, чтобы тотчас же передать записку вашему императорскому величеству.
Воронцова взяла письмо из рук государя, вскрыла его и прочла:
— «Екатерина Вторая избрана императрицей и в Казанском соборе получила благословение. Гвардейцы встречают её кликами радости, но между ними есть и сумрачные лица. Население Петербурга поражено и ошеломлено… Быстрое появление его императорского величества могло бы всё спасти».
— Скорей, скорей в путь! — закричала Воронцова. — Он прав. Вперёд, в Петербург!
Снова появился камердинер и вызвал генерала Гудовича, на этот раз генерал ввёл в кабинет настоящего крестьянина из окрестностей, и тот, весь дрожа, испуганно рассказал, что государыня, во главе всех гвардейских полков, покинула Петербург и теперь направляется к Петергофу.
— Она идёт! — воскликнул Пётр Фёдорович, вскакивая с места. — Она придёт сюда!.. Она возьмёт меня в плен, заточит… Дом в Шлиссельбурге!.. О, Господи! Вон отсюда, вон! В Ораниенбауме мы в безопасности, там по крайней мере у меня мои голштинцы… Едем, едем!
Он стремительно кинулся вниз, во двор, бросился в один из стоявших там экипажей и велел везти себя в Ораниенбаум.
— О, — со страшной злобой воскликнула Воронцова. — Зачем я не мужчина? Но всё равно, мы должны заставить его спасти себя самого.
Она также поспешно сошла вниз, во двор.
Фельдмаршал Миних и остальные придворные также последовали за ней, и вскоре весь поезд, с теми же блестящими ливреями, с теми же позолоченными каретами, к удивлению окрестных жителей, промчался обратно в Ораниенбаум. Но на этот раз вместо радостного смеха и шуток из экипажей раздавались испуганные, тревожные восклицания, причём некоторые из карет были совсем пусты, так как многие предпочли остаться в Петергофе или отправиться навстречу государыне, вместо того чтобы следовать за государем, на голове которого так шатко сидела корона.
Когда генерал Гудович, фельдмаршал Миних и Бломштедт садились в карету, пришло известие, что полк Олсуфьева перешёл на сторону Екатерины Второй и идёт ей навстречу, желая стать под её знамёна.
Ораниенбаум был быстро охвачен таким же волнением, как и Петергоф; вся голштинская гвардия собралась и требовала, чтобы её вели против мятежников, причём голштинцы клялись, что готовы пролить за государя последнюю каплю крови.
Но теперь и фельдмаршал Миних не советовал вступать в открытый бой с теми силами, которые были в распоряжении Екатерины Алексеевны.
— Есть ещё одно верное средство повернуть всё дело в благоприятную сторону, — сказал он. — Вы, ваше императорское величество, должны тотчас же отправиться в Кронштадт; если эта крепость и стоящие там суда будут в ваших руках, Петербург будет в вашей власти и вам понадобятся только несколько дней, чтобы образумить мятежников; для тех всё зависит от быстрой решимости, для вас же, ваше императорское величество, всё зависит от возможности выждать в безопасном месте и изолировать Петербург.
Воронцова, Гудович и Бломштедт согласились с этим мнением. Хотя Пётр Фёдорович плохо понимал, что говорил Миних, и то громко жаловался, то произносил яростные проклятия, он всё-таки отдал приказ приготовить к отплытию яхту, стоявшую в канале у Ораниенбаума. Тем временем был подан обед, а так как решение ехать в Кронштадт и оттуда громить революцию было одобрено, то всё придворное общество вдруг перешло из угнетённого, подавленного состояния в радостно самодовольное настроение людей, уверенных в своей победе. Сам Пётр Фёдорович, после первых рюмок мадеры почувствовав себя в обычной обстановке, окружённый царской роскошью, вдруг стал презирать опасность, которая ещё несколько минут тому назад так подавляла его; с гордой самонадеянностью он заговорил о тех наказаниях, которым он подвергнет бунтовщиков и прежде всего свою супругу. И с тем роковым ослеплением, которое уже часто наблюдалось в важные исторические моменты, весь двор вдруг был охвачен самой беспечной весёлостью, причём только фельдмаршал Миних, генерал Гудович и Бломштедт сидели молча, с мрачными лицами.