— Я не могу этого сделать. Интуитивно я чувствую, что большевики делают великое дело, но путь, который они избрали, мне кажется неверным. Поэтому у нас голод, поэтому нужно насилие Чека. Я не понимаю всего этого! Я тотчас пошел бы к ним, если бы понимал, что они делают. В тревожные дни перед заключением Брестского мира, когда немцы по железной дороге и просто на автомобилях по шоссе устремились на безоружный Питер, большевики бросили все силы на защиту отечества. Помните, как тогда тревожно гудели гудки на заводах? Я пошел в Комиссариат и записался добровольцем. Меня зачислили в пехотный полк. И тут я увидел новую армию в процессе рождения. В моем взводе было 57 бойцов: 5–6 старых солдат, 20 рабочих с Парвиайнена, остальные — юноши 18–20 лет неопределенного происхождения. Настроение их было очень решительное, и была полная готовность защищать революцию от нападения немцев. Глядя на своих новых товарищей — буйных, шумливых, плохо слушавших своих командиров, я вспоминал санкюлотов Франции, бросившихся по призыву Конвента защищать свое новое отечество. Быть может, в их энтузиазме было много наивного. Они говорили [403] мне: «Выкинем немца! Раздавим помещика и буржуя! Сразу станет рай на земле!» Но именно так просто и бесхитростно чувствуют и говорят армии великих переворотов. Именно с такой верой одержаны были решающие победы человеческой истории... Поход не состоялся. Мир был заключен, и немцы на Питер не пошли. Но у меня осталось очень бодрое воспоминание об этих днях в казармах, когда я снова стал рядовым бойцом. Нам дали на прощанье по кило сухарей и распустили по домам, сказав, что опасность миновала. А жалко! Быть может, я нашел бы себя на войне.
Головачева задумалась.
— Вы как-то говорили, — сказала она наконец — что банк — это окошечки, из которых платят деньги и в которые платят деньги. Вы, как и почти все офицеры, кроме военного дела, ничего не читали и не разбираетесь в вопросах экономики и политики. Вы не понимаете того, что происходит. Вам надо поучиться.
— В том, что вы говорите, есть правда. Но разве же теперь время для ученья? Теперь надо действовать... Но что делать — вот вопрос?
— Ну, вы подумайте. Вы стоите, как вы любите говорить, перед «большим» решением. Вас торопить нельзя. А пока что давайте — завтра я свободна — поедем в Павловск, на солнце, в зелень. Поезд идет туда в двенадцать часов, я вас встречу на вокзале у кассы.
Я согласился. Поехать за город всегда хорошо, но особенно хорошо это было весной 1918 года, когда мне так невыразимо больно было жить, жить без смысла!
Прощаясь, я задержался в прихожей.
— Как вы можете советовать мне идти к большевикам, когда они отняли у вас все: ваш достаток, квартиру, вашу красивую жизнь, поэзию, искусство?
— Неправда! Мои картины и севрские куколки мне оставили. У меня взяли, по правде сказать, то, что было лишнее. Мне было так скучно жить с песнями Вертинского, романами Арцыбашева и стихами Северянина. Ведь не случайно же я бежала от всего этого на фронт в 1914 году... Все, что я видела «из окна моей кареты», было так однообразно и пошло. Теперь у меня многое отняли, но зато... — она задумалась, — мне дали смысл жизни — мне дали работу... маленькое место в каком-то великом деле. [404]
Я вышел на залитый солнцем Каменноостровский проспект. Весна была в полном разгаре. Деревья парка оделись свежей листвой и весело шумели. Я задумчиво шел домой через Троицкий мост по берегу Невы — такой голубой, широкой и прекрасной. Улицы были пусты. Между камнями росла трава.
Дома меня встретили веселым смехом сыновья. Они были голодны, но детство — счастливая пора, она живет минутой солнца и радости.
В семье не было ладу. Мать и брат осуждали все огульно. Жена и сестра горячо поддержали рассуждение Головачевой. Жена уже работала, сестра училась в университете. Они были бодры и хотели видеть лучшее будущее.
Я стоял на распутье, ожидая завтрашнего дня.
Но этот день не пришел. Я был арестован ночью органами ВЧК и странно: арест не взволновал меня. Я сказал себе: «Ныне отпущаеши». Теперь я мог быть спокоен. Теперь я не должен был искать, куда идти.
Жаль было только не состоявшейся поездки в Павловск. Из камеры ВЧК, выходившей во двор бывшего дома полицмейстера, на углу Адмиралтейской и Гороховой, был виден купол Исаакия; он ярко блестел на солнце. Прошло двенадцать часов. Головачева напрасно ждала меня на вокзале. А в Павловске было бы так весело и так далеко от жизни!
Меня вызвали на допрос. Часовой провел меня в скромно обставленную комнату, где за столом, склонившись, писал высокий худой человек с открытым лбом, маленькой бородкой. Он оторвался от работы и поднял голову. Просто и внимательно смотрели серые, умные глаза большого человека. В них светились интерес и настороженность.