Выбрать главу

— Александр Иванович, из колчаковщины приехали Чернов и Ракитников.

— Что они говорят?

— Они в полном смущении. В Уфе и Сибири все кончилось полным провалом.

Я знал Чернова еще по 1917 году как одного из наиболее видных членов и признанного теоретика партии эсеров. Чернов мужественно сражался с царским строем, сидел по тюрьмам, жил в эмиграции, был участником Кинтальской и Циммервальдской конференций. Одно время он был очень популярен в крестьянских массах, как «селянский» министр Временного правительства. Неудачная попытка осуществить мечты крестьянства о земле [412] уничтожила нарождавшиеся к нему симпатии, тем более что, уйдя из правительства, он ни словом не обмолвился о причинах своей неудачи. Он продолжал поддерживать Временное правительство, отказавшееся дать землю крестьянам.

Нечкин рассказывал, что Чернов, обычно веселый, бодривший всех окружающих, был грустен и задумчив. Сибирская передряга, видимо, сильно на него подействовала.

— Чем объяснял он неудачу своей деятельности в Сибири? — спросил я.

— Это сложное дело. Прежде всего причина в расколе в партии эсеров. Правые эсеры, а их было подавляющее большинство, ради спасения родины, как они говорили, шли на все уступки в соглашении с буржуазией.

— Опять соглашение с буржуазией. Неужели опыта Февральской революции было недостаточно для того, чтобы понять, что из этого не может выйти ничего путного?

— Как видите, недостаточно, — развел руками Нечкин. — Чернов оказался в меньшинстве и ничего не мог сделать. Эсеры порвали Брестский мир, вернули фабрики капиталистам, несмотря на словесные заверения, фактически отдали землю помещикам. Кооператоры с Вологодским во главе говорили прямо: если надо выбирать — царь или большевики, то, без сомнения, — царь! Обстановка там была совершенно «мексиканская». Правительство было в каждой губернии. Тут были правительства и Уфимское, и Сибирское, и Уральское, и Оренбургское, и атаман Семенов, и кого только не было. Сговориться не было возможности. Каждый тянул в свою сторону.

— Ну а в армии что делалось? — спросил я.

— Одно время мечтали опереться на демократическое офицерство и ждали вас, но такого офицерства было мало, и пришлось мобилизовать всех. Монархическое же офицерство ни о чем, кроме погон и восстановления царя, говорить не хотело. Конечно, ни комиссаров, ни комитетов в армии не было, и мы были отданы на произвол реакционного офицерства. Крестьянство в армию не пошло.

— Воевать с большевиками для того, чтобы отдать [413] землю помещику и снова начать войну с Германией?.. Таких дураков на Руси больше нет!..

— И чем же это кончилось?

— Кончилось тем, что при поддержке англичан кучка офицеров сбросила Учредительное собрание и поставила Колчака; всех эсеров, которые не приняли мер предосторожности, арестовали и перебили. Чернов едва спасся, бежав в Советскую Россию.

История трагически повторялась. В 1793 году, во время французской революции, против Конвента восстали меньшевики того времени — жирондисты. Они подняли знамя восстания, но не были в силах его нести; оно было вырвано у них откровенной монархической реакцией. Но и монархисты не могли вести борьбу с Конвентом, за которым шла вся революционная Франция; они были вынуждены призвать на помощь исконных врагов родины — англичан. В английских мундирах, на английские деньги, с английским оружием в руках французские монархисты вели войну со своим народом. То же повторилось с русскими меньшевиками и эсерами в Самаре, в Архангельске.

Демократия в тех формах, в которых её знало буржуазное общество, потеряла в моих глазах всякий авторитет. И чем дальше, тем больше мучительная тоска закрадывалась в мою душу.

В «демократической» камере Крестов шли горячие споры. Эсер Станкевич вяло и без убеждения доказывал мне, что мечты об интернационале, о мировом рабочем движении нереальны. Буржуазия Запада — могучая сила.

Он говорил, сам не веря своим словам:

— Наше спасение в том, чтобы лучшие части русского народа призвали на помощь могучие демократии Запада и чтобы эту помощь приветствовало наше Учредительное собрание.

Мы долго спорили. Я наступал. Во мне уже загоралась новая вера, еще не оформившаяся, еще не продуманная до конца, еще во многом несшая на себе пережитки старого. Но я уже видел

Там за горами горя Солнечный край непочатый... [414]

Станкевич его не видел, и его болтовня о союзниках, шедших восстанавливать капиталистический строй в России, не могла убедить ни меня, ни даже его самого. В конце концов он сказал: