Как только я немного оправился, меня сейчас же назначили для дальнейшей эвакуации в тыл. Сестра собирала мои вещи, с которыми я должен был ехать. Расставание после этой мимолетной встречи было грустным.
— Как вас зовут, сестра? — спросил я.
— Головачева Екатерина Дмитриевна, — улыбаясь, отвечала она.
— Китти, значит. Сестра Китти.
— Можно и так. Зачем вам это?
— Я хотел бы вас потом найти в жизни. Грустно разойтись, как говорит английская пословица, подобно кораблям, встретившимся в тумане ночью.
— Ну, по-русски это не так, — возразила она. — Гора с горой не сходится, а человек с человеком всегда сойдутся.
Раненых погрузили в санитарный поезд и через двое суток в Петербурге развезли по госпиталям для лечения. Заботами жены меня поместили в маленький лазарет, созданный на пожертвования преподавателей и учеников того самого учебного заведения, в котором когда-то учился и писал свои первые стихи Пушкин, и оборудованный по последнему слову медицинской техники. Лазарет находился на Каменноостровском проспекте, в саду. В окна заглядывали огромные тенистые липы, на клумбах увядали последние осенние цветы. И здесь, в тишине лазарета, для меня началась жестокая борьба со смертью, страшная тем, что в ней нельзя было сделать ни одного усилия, которое могло бы приблизить благополучный исход; нужно было только лежать и ждать. В одной палате со мной лежал юноша — офицер из [49] стрелкового полка той бригады, в которой я служил. Только прошлой весной он окончил военное училище и прибыл в часть полный жизни, энергии и радости. Теперь он лежал без движения. Рана сама по себе была пустяковая. Но рука, в которую попала пуля, была запачкана землей. Сначала началось нагноение, потом раненого испугал трупный запах, шедший из-под перевязки. После небольшой консультации врачи признали появление гангрены и для спасения его жизни произвели ампутацию кисти. Потеря левой кисти руки была неприятной, но в этом не было еще ничего трагического. Прошло три дня, и вдруг, проснувшись утром, раненый почувствовал, что из-под повязки снова тянет едва ощутимым трупным запахом. Он испугался. Его успокаивали: ничего нет, опасения вызваны мнительностью. Но через день сомневаться было невозможно. Заражение пошло дальше. Жизнь снова оказалась под угрозой, и через несколько часов ему отняли руку до локтя. Теперь он уже с мучительной тревогой, охватившей не только его, но и всех окружающих, следил за тем, что будет дальше. По нескольку раз в день он звал сестру проверить, не ощущается ли снова запах в оставшемся обрубке руки. На четвертый день его подозрения сменились уверенностью. Гангрена в самом деле пошла дальше. Ему вылущили остаток руки, но и это оказалось напрасным. Бедный юноша умирал. Врачи говорили потом, что если бы сразу отрезали всю руку, то, быть может, он и остался бы жив. Но такая операция казалась ненужной жестокостью. Теперь же молодой офицер был осужден на медленную смерть, и ничто уже не могло спасти его. Он то лежал молча, то бессильно плакал, и было страшно слушать его рыдания. Он понимал, что жить ему осталось несколько дней, а может, и часов. Смерть приближалась неотвратимо. «Простите меня, что я плачу, — говорил он, — нет сил терпеть. Хоть бы меня сразу убило».
Я был доставлен с поезда с повязкой, пропитанной кровью и тоже издававшей мучительный трупный запах. Пример юноши, умиравшего на глазах от такой, казалось, легкой раны, заставлял невольно волноваться. Профессор, хирург лазарета, успокаивал:
— Ваш организм должен выдержать и победить инфекцию, которая попадает в каждую рану. Вы можете [50] помочь делу тем, что будете лежать не шевелясь на спине в течение десяти — двенадцати дней. Пуля очень близко прошла к артерии. Ваше счастье, что она её не задела. Покой поможет заживлению.
И вот потянулись дни. Я лежал на спине, стараясь не шевелиться. Все тело ныло и болело. Казалось, что может быть покойнее естественного положения лежать на спине? Но это так лишь в первые два — три часа. Потом начинается отек мышц. Мучительно хочется сделать хоть какое-нибудь движение, чтобы облегчить давление на спину. Хоть на минутку лечь на бок, согнуться. Но физическое недомогание не было самой досадной из всех неприятностей. Все время работал мозг. Его надо было чем-то занять; но так как внимание ничто не отвлекало, мысль невольно возвращалась все к одному и тому же: как выбраться из создавшегося положения, чем все это кончится? Какой простой и естественной казалась смерть на поле сражения! Там смерть приходила сразу. На койке лазарета было иначе. Не было «гордо шумящих флагов», грома пушек, увлечения боем — всего того, что отвлекает от переживаний. Все карты были сданы, игра проиграна. Лишь величина проигрыша оставалась неизвестной. В детстве старушка няня рассказывала мне сказку о том, что у больного смерть стоит либо в головах, либо в ногах. Если она стоит в ногах, то все хорошо — постоит и уйдет. Но если она стоит в головах, то уже ничто не может помочь. Вспоминая эту сказку, я думал о том, где стоит у меня смерть: в головах или в ногах? Хватит ли у организма жизненных сил, чтобы победить? Раненый обречен на пассивное ожидание; особенно тяжело было ночью, когда всякое движение стихает. Пройдет сестра, поправит подушку, даст воды, спросит, не нужно ли чего-нибудь, и пойдет к другим, нуждающимся в уходе и помощи. А мысли снова вьются хороводом и стремятся обратно на поля сражений. Что там? Как идут дела?