Выбрать главу

— Попроси чего-нибудь другого. Я строитель. Кирпич и железобетон — пожалуйста.

— Пока этого не надо. Чувствуешь — тонкий юмор, маскирующий намек? По-ка-а… — И указательный палец Ермолая Емельяновича закачался, как стрелка метронома.

4

Разговор о строительном материале Ермолай Емельянович заводил с некоторых пор при любом удобном случае. С каждым заводил, кто имел маломальское отношение к так называемым материальным ценностям. Заводил он этот разговор, даже когда чувствовал: толку не будет никакого. Просто так! А вдруг… Вот и с дорогим Владимиром Михайловичем… Хороший человек, начальник, все может сделать, если пообещает… Но для этого надо быть с ним рядом — иначе забудет. Конечно же, должен забыть… Чего бы ему, крупному руководителю, помнить… И живет Владимир Михайлович в другом городе. Но все равно не удержался — попросил и обрадовался, как ребенок, когда не отказали.

А времена все-таки меняются! Сейчас это тебе не четыре года назад, когда Ермолай Емельянович только раскручивал свое дело. Вот тогда-то он задыхался, потому что всегда чего-нибудь не хватало. Недостающий кусочек текстурной бумаги или какая-нибудь там рояльная петля вгоняли в такую панику, что прошибал холодный пот. Просыпался утром, и первая мысль: где достать.

Но в любом тупике, даже самом глухом, хоть крохотная щелка, но все же есть. Один приятель познакомил Ермолая Емельяновича с Викентием. Викентий кое-что мог, но далеко не все. Все мог Арнольд Серафимович, с которым свел Ермолая Емельяновича Викентий. За просто так, за бутылку коньяку «Белый аист». А тот мог все. Тот работал главным снабженцем в организации с суровым названием: «Рембытмебель». А вот ему-то Ермолай Емельянович подарил, оторвав от сердца, девятитомник Бунина. Больше подарить было нечего, чтобы это выглядело достойно. Подношение сильно разволновало душу снабженца.

— Давно хочу взяться за Бунина, — сказал он, — да все руки не доходят.

С момента произнесения этой фразы Ермолаю Емельяновичу стало смешно, что когда-то он всерьез переживал за «текстурку», за какие-то там рояльные петли.

Сегодня был день, свободный от студии, и, несмотря на приезд Богдана, Ермолай Емельянович провел его в мастерской. Впрочем, если быть точным — Богдан приехал поздно вечером накануне. А утром ушел навещать знакомых. И Ермолай Емельянович не мог допустить, чтобы пропал четверг — самый трудный, между прочим, день недели, и значился он «распиловочным».

Гонял ли ветер по асфальту желтые листья, лил ли дождь, крутила ли пурга, а Ермолай Емельянович, скушав кусок мяса и запив его крепким чаем, приходил в свою столярку и доставал с полки самую большую ножовку.

Широкое полотно ножовки обрывалось тупым углом, зубья ее были остры, рукоять была аккуратно обшита мягкой тканью, чтобы не набивала мозолей.

У стены стояли древесностружечные плиты; широкие бока их (две тысячи миллиметров на три тысячи миллиметров) блестели и расцветкой напоминали мрамор.

Ермолай Емельянович готовил карандаш, рулетку, разворачивал чертеж и закатывал рукава рубашки.

К большой неподъемной плите он подступал деловито, как муравей. Он ухватывал шершавые бока, переставлял одну сторону, другую, заваливал плиту на приготовленные табуретки и размечал.

Пилить он начинал медленно, сосредоточенно: тяжкий «распиловочный» день был еще впереди — вот так же, наверное, хирург рассчитывает силы в начале операции.

Ермолай Емельянович пилил, и чем глубже затягивало его это занятие, тем спокойней и естественней он мыслями уходил в прошлое.

Уже сколько времени, под вжиканье пилы, отравляясь в тесном помещении едкими летучими лаками, вдыхая тонкую, невидимую без солнечного луча пыль, он думал, что прошедшие годы составляют другую жизнь, какую-то иную эпоху.

Почти невероятным кажется сейчас, что когда-то Ермолай Емельянович считался человеком, неприспособленным к жизни. Да, да, все говорили, что он не от мира сего; и не особая дирижерская талантливость, как думает он теперь, была причиной тому, а жуткая постоянная рассеянность, забывчивость, вечная во всем путаница. А это часто воспринимается как неизбежный довесок даровитого человека.

А сейчас — хитрить нечего. Нечего себя тешить. Отвалила бы что мать-природа, так не пыль глотал бы сейчас, а сидел где-нибудь в президиуме или на «Огоньке» в Останкине.

Многое было в той, другой жизни: и аплодисменты, переходящие в овацию, и девицы у служебного входа, и все прочее… Как отнестись, формально — за ту жизнь не совестно, силы тратились не впустую. Хор — это не пустяк, это очень серьезно! Это самостоятельный живой организм, и ты обязан чувствовать каждую клетку его. Чувствовать… не то слово — управлять, подчинять своей воле, чтобы каждое движение твоей руки давало жизнь, было подобно глотку кислорода. И это рождало гармонию. Но давно уже почувствовал Ермолай Емельянович — какой-то винтик все-таки не срабатывал в общем механизме. А какой — нащупать не удавалось. Казалось бы, мелочь, но из-за нее Ермолай Емельянович всегда жил одним днем. Жизнь не приносила полного счастья и спокойствия: висел над ним дамоклов меч собственной неполноценности. Сердце сжималось от дурного предчувствия — как будто завтра он не сможет делать сегодняшнее. И тогда слабели колени.