Разговор течет в Летнем саду под карданахи. Мы пьем из украденного в киоске газводы граненого стакана. Дядя Сема и здесь не обошелся без архитектурных излишеств: когда продавщица отвернулась, он быстро сунул чистый стакан под прилавок и тут же – провинциально-начальственный, в сетчатой шляпе – протянул ей стакан обратно: налейте мне, пожалуйста, в мой, я из чужих не пью. Выпил, попросил вымыть, завернуть…
– Другого места не могли найти? – мимоходом бросает нам строгий плюгавец, и дядя Сема мигом наливается контуженной синью: – Иди сюда, я тебе сейчас башку проломлю! – Он потрясает роскошно инкрустированной палкой – дар высших партийных учеников, и я знаю, что он слов на ветер не бросает – сам бывал свидетелем. «Я крровь мешками проливал!» – дядя Сема первым был готов потешаться над драмой, когда она миновала. Только одну нашу совместную вечеринку у него в гостях мы стараемся не вспоминать. Это святое. Вроде Ленина.
Я в десятом классе, третья дяди-Семина жена в командировке. Он посвящает меня в тайны марочных коньяков и твердокопченых колбас из спецраспределителя (у нас-то в ДК «Горняк» и «Московская» под кильку вместо «сучка» под рукав считалась баловством). Байки сыпались одна другой забористей – я тоже ухитрялся поспевать, ибо в ту пору еще умел наслаждаться собственной ложью, тем более в пьяном чаду, чья сласть и заключается в притуплении совести. Появлялись и исчезали какие-то плешивые друзья, возникла неведомая старуха (помоложе меня сегодняшнего), которую дядя Сема в ошеломляюще прямолинейных выражениях предложил мне оттарабанить, отчего я в ужасе замотал головой и только что не зажался, как насилуемая гимназистка, – к их обоюдному веселью. Когда бабка рассеялась в воздухе, дядя Сема извлек несколько засаленных порножурналов: «Швеция! Не разберешь, кто кого!» – и стремительно повлек меня по трехслойным живым пирогам, задерживаясь лишь на крупных планах:
– Воротник малость облез, а так песец что надо!
Или «писец»? Вдруг дядя Сема, радостно сверкая золотыми коронками, навалился на меня с игривыми щипками: «А ты на что дрочишь? Не…зди, все дрочат. А ты не пробовал дрочить наперекрест? Ты что, намного лучше, мы в ремеслухе все задрачивались до усрачки, давай научу, давай-давай, не пожалеешь!»
В оправдание растлителя должен сознаться, что я не проявил достаточной твердости – в сопротивлении, ибо он вскричал с восхищенным кавказским акцентом: «Х… желэзо, пока горачий!» Его небольшенького, но задиристого петушка я своей робкой дланью еле разыскал между осевшим брюхом и потрескавшимися ремнями деревянной ноги. Дело не удалось довести до конца – я едва донес до унитаза мощный порыв изысканной рвоты. Дядя Сема приговаривал надо мной одобрительно: «От души поблевать – никакой е…ли не надо», а когда я утер губы и заплаканное лицо впервые увиденной туалетной бумагой, он с хохотом показал мне фронтовую выбоину на светловолосой ягодице: «Сразу видно, куда наступал. Ты заметил? – как раз дуля вкладывается. Нет, ты вложи, вложи!»
Выбоина и впрямь представляла собой идеальный футляр для кукиша.
Разъедаемый потом, я очнулся в Таможенном переулке (в правой руке еще гадко пружинило). Перед «Академичкой», разложив шкиперскую бороду по широкой груди, приосанивался ражий швейцар. «Старая таможня. Найт клаб», – прочел я электрическую вывеску. За стеклянной дверью под темными бесконечными сводами, будто новогодняя елка, перемигивались разноцветные огни – мне не удалось разглядеть столик, за которым Катька, мечтательно вглядываясь в свой внутренний мир, пресерьезнейше перечисляла: «Больше всего я люблю молочный суп с лапшой, потом с рисом…» – «Так-так, – услужливо подхватил я, изображая восхищенного репортера, делающего лихорадочные записи в невидимом блокноте, – значит, на втором месте у вас молочный суп с рисом…»
Даже сегодня, когда Катька, забывшись, пускается в повествование о какой-нибудь чепухе, я останавливаю ее озабоченной просьбой:
– Подожди, подожди, ты же еще не рассказала, какой молочный суп у тебя идет после рисового.
– Мерзкий тип, – безнадежно вздыхает Катька.
– Но почему?.. – возмущаюсь я.
И она резюмирует еще безнадежней:
– Мерзкий.
И снова всех оттесняет невообразимо юный дядя Сема, полуголодный на продуктовых карточках, ковыляющий на ободранных костылях по бесконечной «Академичке», по которой снуют официантки – последний пережиток царизма. После серых макарон с призрачным сыром дядя Сема присел передохнуть как раз за тем столиком, на который официантка только что поставила поднос с десятком припорошенных сырными опилками порций.