– Ты чего сидишь? – пробегая поинтересовался такой же поджарый приятель.
– Да вот к концу месяца отоварил все карточки, а съесть не могу.
– Так давай я доем?..
– Давай.
С удобной позиции у двери дядя Сема насладился зрелищем с полным комфортом: вот бежит официантка, вот приятель, загораживаясь локтями и отругиваясь через плечо, с удвоенной скоростью работает сальной дюралевой вилкой, вот они пытаются вырвать поднос друг у друга… Кстати сказать, за хищение соцсобственности в ту героическую пору по закону «семь восьмых» давали срок независимо от размера хищения.
– Он месяц потом со мной не разговаривал, – самодовольно завершал дядя Сема.
Я пришел в себя (вышел из себя) у центрального входа в Двенадцать родимых коллегий – гордые ордена на трезиниевском фасаде теперь кажутся мне кровавыми болячками, но скрижаль подвигов 1905–1906 гг. уже не оскорбляет памятных досок Менделееву – Докучаеву: Девятьсот пятый год и далек, и воспет…И хмурые своды смотрели сквозь сон на новые моды ученых персон, на длинные волосы, тайные речи, на косовороток подпольные встречи, на черные толпы глухим сентябрем, на росчерк затворов, на крики «Умрем!», на взвитые к небу казацкие плети…
Я природный мастурбатор: минувшее, воображаемое по-прежнему стремится проникнуть в меня глубиннее, чем сегодняшнее, реальное, – ампутированный хватает живого. Но я не дамся.
Все тот же темный, обморочно знакомый вестибюль, только сортиром веет еще более явственно… Не мастурбировать, не падать на колени пред унитазом, заваленным продукцией внутреннего мира, – употребить его по прямому назначению (даже струей противно дотрагиваться, но это чистая мнительность, то есть опять-таки мастурбация). «Несмываемый позор», – с кривой усмешкой процедил Мишка, и наш со Славкой радостный гогот ударил в эти самые своды, нынче совсем уж изъеденные проказой сырости. И хмурые своды смотрели сквозь сон на новые моды ученых персон…
Два пролета – и новая сорванная пломба: направо замурованный буфет, Тараканник… Разбросав усы вперемешку с лапами, тараканий Моисей пал на самом рубеже расчерченной на прямоугольники липкой земли обетованной – у подноса с сыпучими «александровскими» пирожными, имевшими наглость не только присвоить имя пирожных, словно они имели какое-то отношение к крему, но еще и стоить те же двадцать две копейки… Славку бы сюда – он помнил все цены лет за… Теперь было бы пятьдесят.
Но я ведь давно отучил себя от всех и всяческих мастурбаций – отчего же мне сейчас так больно?!. Не надо прибедняться – успехи налицо: раньше боль, потрясение пробивали до дна, теперь же, даже корчась от невыносимой муки, я умею хранить свою глубь холодной и невозмутимой. Я могу даже наблюдать за своими страданиями то с брезгливым любопытством, то с недоброй презрительной усмешкой. Именно так я фиксирую еще один легкий спазм фантомной боли: первая стипендия – повышенная, как я и верил, но это станет нормой лишь в сессии, свободные от противоестественных наук Маркса – Энгельса – Ленина. Мне не терпится выбросить этот избыток на друзей как-нибудь пороскошнее, а Тараканник, словно после какого-то тропического авианалета, с чего-то завален чешуйчатыми бомбами ананасов. Ну можно же простить семнадцатилетнему юнцу некоторую самоупоенность, с которой он выбирал бомбу покрупнее?.. Правда, мы казались себе, наоборот, ужасно взрослыми…
– Громче, громче, а то на набережной еще не слышали. – В Мишкином голосе звучит целый психологический аккорд: и отрывистая грубость простого работяги, и насмешка над тем, кто принял бы эту манеру всерьез…
Я каменею от незаслуженной обиды, но рублевки продолжаю отсчитывать с прежней небрежностью.
– А руки-то трясутся (от жадности, мол), – в той же огрызающейся манере.
– Что?!. – Я внезапно толкаю его в грудь. Еще слово – и я засвечу ему по зубам.
Но он снисходительно восхищается:
– Какой темперамент! Завидую…
Остаться без стипендии из-за своей же дури – злить капээсэсницу!.. – а потом изображать из себя единственного нонконформиста среди проныр и подхалимов – сегодня мне это кажется делом совершенно естественным. Зависть тоже представляется мне совершенно нормальным чувством – даже между друзьями. Оттого мне больше и не нужны друзья. Лихорадочная нужда безостановочно с кем-то делиться, в ком-то отражаться – это и есть молодость. Страстные влюбленности и бешеные обиды от единственного слова, часами, полуслепой, бродишь по улицам, придумывая самый-самый неотразимый аргумент, который наконец откроет обидчику, как он был неправ… Или лучше просто врезать по морде? Можно ударить, можно убить, можно театрально простить, можно все что угодно – кроме единственно разумного: прекратить общение – вот это абсолютно немыслимо. Категорическая неспособность оторваться от коллективного мастурбирования – это и есть молодость: не факты, а мнения тебя заботят.