Весь год со своей мэнээсовской зарплаты она откладывала по грошику на высококультурную путевку по высокохудожественным монастырям, костелам и мечетям, заранее составляя для меня расписание, когда и по какому адресу я должен был посылать ей письма, и сама с каждой серьезной станции отправляла мне до востребования написанные дивным почерком со всеми нажимами и волосяными, пересыпанные множеством нелепых для глаза ласковых прозвищ описания всех попадавшихся ей на глаза достопримечательностей: «Со мной в купе едут две женщины. Одна беспрерывно жалуется, что ее муж часто болеет, а другая отвечает: “Своя ноша не тянет”. Я на стороне второй. У первой черная юбка, какие сейчас никто не носит, а она считает, что у нее очень хороший вкус. Представляешь, черная юбка?» «Во Владимире мне очень понравилась богоматерь, кажется, Одигитрия: она чему-то учит ребеночка. Вот. Все время все тебе показываю. Мой любимый барсучок, барсучок, барсучок, барсучок!!!»
Но оказалось, что «мой» значило здесь не меньше «барсучка».
Когда жизнь ненадолго подбрасывала нам помещеньице, она немедленно принималась вить гнездо – подметать, расставлять собственные чашки, накрывать их салфетками… На самый худой конец старалась свить гнездо у меня на голове или на шее – связать мне шапочку или шарф взамен тех, что меня либо старят, либо излишне молодят. Дипломатические усилия, которых мне стоило отбиться от ее подарков, были сравнимы разве что с досадой, которую вызывали у меня ее вечные шпильки по адресу моего шмотья. Пока я наконец не понял, что истинной их мишенью была Катька, ну совершенно не умеющая и не желающая обо мне заботиться. Особенно острая и затяжная борьба у нас завязалась вокруг моих трусов – «семейных», хотя все приличные мужчины уже давно перешли на плавкообразные. «Как я объясню их появление?!» – допытывался я, уже наученный горьким опытом избегать слова «дом». «А что, ты никогда себе трусов не покупаешь?» – «До сих пор не покупал». – «Может, она и на горшок тебя сажает?» Кончилось тем, что я таскал ее трусы в портфеле и перед каждой нашей встречей переодевался в них чуть ли не в лифте.
Мысль, что другая женщина распоряжается моими трусами, ввергала ее в неистовство: она несла невообразимый бред про Катьку, про меня, про всю нашу – нет, только Катькину – родню, каждый обретал устойчивую кличку: «пьяница», «балбес», «потаскуха» – никто из знавших Юлину милую благовоспитанность отродясь бы не поверил, что ее губки способны выговорить этакое. Меня могла взбесить только неправда, так что она и меня доводила до исступления: я даже дважды бил ей морду, притом один раз в общественном месте. В тамбуре электрички – поехали развлекаться, – когда она с раскаленным лицом попыталась выйти на промежуточной платформе, я, чудом удержавшись от полновесного удара кулаком, закатил ей такую пощечину, что она треснулась об пол и не сразу сумела подняться. Отправил в нокдаун…
Прожив два дня в мертвенной готовности к чему угодно, я едва не осел на пол, услышав в трубке ее заигрывающий лисий голосок: «Ты еще живой?» Мы обнялись, словно после долгой возвышенной разлуки. Второй раз я подвесил ей слева в ледяной обдуманности: если слова – высшая святыня – для нее ничего не значат, пусть знает, что изводить меня безнаказанно ей больше не удастся, – пускай или терпит, или порывает со мной, раз уж я сам не могу соскочить с этой иглы. «Ах ты!..» – она задохнулась и попыталась что-то… не то хватать меня, не то царапать, но я, понимая, что кара не должна перерасти в равноправную драку, добавил ей справа почти уже от души – у нее ноги слегка взлетели, прежде чем она шлепнулась набок.