Выбрать главу

У главных жеребцов и анекдоты изрыгались сверхчеловечески хамские: эталонным личностям – да походить на заурядных культурных людишек! «Почему у баб… вдоль, а не поперек? Чтобы не чавкала на лестнице!» «Что будет, если комсомолку перевернуть вверх ногами? Комсомольская копилка». О своих сексуальных подвигах, замаскированных под забавные случаи, здесь рассказывали в таких выражениях и подробностях, на которые среди матросов отваживаются лишь патентованные шуты, – так достигался особенно восхитительный контраст между их интеллектом и «крутостью»: им нужно было ежесекундно попирать законы «для подлых». За такую «крутость» Москва ох бы поучил их своей «Правдой»… Но вместе с тем и «гениальных» еврейских недоделков я начал брезгливо обходить взглядом: мы, багровые боксеры, разя потом, вваливаемся из спортзала в раздевалку, а там умно-носатые Шапиро и Эльсберг, подернутые черным волосом по мертвенно-бледным вогнутым грудкам, меланхолически обсуждают абсолютную непрерывность меры Зальцмана… Компрометировал мою «крутую» половину и блаженный Гальперин, знавший семь языков и громко чихавший на каждой лекции. Однажды на доске кто-то нас поздравил: «Сегодня Гальперин чихнет юбилейный тысячный раз», Гальперин прочел поздравление своими восторженно распахнутыми голубыми глазами, глядящими, казалось бы, в переносицу, и, хлопнув папкой о пюпитр, выбежал из аудитории. Представьте, этот чмошник любил те же песни, что и я, – о дальних странствиях, на последней встрече курса только мы двое знали все слова: он пел очень проникновенно с расстегнутой ширинкой…

Соня Бирман, я думаю, без устали пропагандировала мое имя в аристократических еврейских кругах, потому что курсе где-то на третьем я почувствовал, что кое-кем уже ценим и наполовину свой. Однако ядро вечно ржущих молодцов по-прежнему в упор меня не видело: реальные заслуги мало их волновали – кого надо они могли и сами назначить гением. Да и вообще, не помогут ни богатство, ни дарования, если ты не являешься носителем громкого исторического имени – Шнейдерман, Фридлянд, Калманович, Рывкин, Житомирский. Поскольку в ту пору я еще не умел распознавать еврейские фамилии на «-ский», «-кин», а также «-ич» (исключая многострадального Рабиновича), то и осознал с большим опозданием, что аристократия эта – еврейская. В наш год, после очередной арабо-израильской бучи, евреев в аспирантуру стали брать очень туго, но все эти орлы все равно оказались на неплохих местах, с коих, впрочем, оглядевшись, дружной стаей перелетели в Штаты. А Соня и поныне из последних сил доцентствует в сидящем на мели кораблестроительном – я недавно встретил ее в слипшейся сиротской шубейке какого-то больного искусственного животного; поздравил с защитой докторской, от собственных успехов отмахнулся – подумаешь, лакотряпочный академик, сейчас академий пруд пруди. Я всегда прибедняюсь, чтобы не расстраивать обнищавших коллег, хотя Соня как раз и не расстроилась бы. После этой встречи я и выпросил у своих московских покровителей мини-договорчик для ее супруга, ссохшегося еврейского вундеркиндика, знающего все на свете, кроме того, откуда берутся деньги.

Когда поближе к выпуску началась возня с аспирантурами, у меня сложилось впечатление, что русские распоряжаются реальными должностями, а евреи – репутациями. На орловской кафедре было две звезды – я и Боб Новак. Я давно знал, что Новак – фамилия еврейская, потому что ее носила в девичестве моя еврейская бабушка. Кроме того, отец, к спорту, как и ко всему бесполезному, вообще-то беспредельно равнодушный, вроде бы случайно сообщил мне, что был такой чемпион по штанге Григорий Новак, который, не стерпев антисемитских речей за соседним столиком, разгромил целый ресторан и был дисквалифицирован, несмотря на небывалые регалии. Боб тоже был из крепышей, с грубовато (приплюснуто) красивым, мощно небритым лицом и холодными голубыми глазами при крупных черных кудрях (брезгливый Мишка отмечал у него еще и манеру остервенело ковырять в носу, по причине чего он однажды отказался дать Бобу свою авторучку). Боб был напорист (однажды пригнал точившую лясы на абонементе перевалисто-жирную, вечно пылавшую какой-то радостной злобой черноглазую библиотекаршу из нашего монастырского читального зала, которую я от души ненавидел, пока не узнал, что у нее больные почки), яростен (расшвыривал ногами столы в аудитории, когда вдруг некстати отменили экзамен), но с мрачной решимостью чтил власть социальных законов: не пропускал занятий, никогда не бахвалился, что в руки не брал какую-нибудь дурацкую электротехнику или лабораторные брошюрки по сопромату, не говоря уже о марксизме-ленинизме. «Мне нужна повышенная стипендия», – у него, как и у Женьки, работала не бог знает кем одна мать. Эта мрачная прямота вызывала опасливое уважение и чуть ли не тревогу: уж не дурак ли я, при своих пятерках прогуливающий философию и английский? Правда, с мрачной усмешкой признаваться, что суетишься в комсомольском бюро исключительно ради аспирантуры – на такое я не покусился бы даже мысленно. При этом Боб мог вдруг подойти и, к преувеличенному недоумению Мишки, покровительственно обнять за плечи: «Ну? Что носы повесили?»