А бывший мой зятек украшался заплатами для себя – мастурбировал, стало быть, крошка. Но кое-кто до поры до времени клевал. Моя дочурка, например. Тянулась, словно к отпущению грехов, к артистической элите (элита едет – когда-то будет…), провозгласившей, что можно сделаться крупным художником и не будучи крупной личностью. Поскольку былые (тоталитарные) критерии – «Ты стоишь столько, сколько стоит твое дело» – совсем уж стирали их в пыль, эти молодцы изо всех сил старались зажужжать и заскучнить все мало-мальски большое как неотесанное, старомодное и громоздкое – нужно было истребить всех мамонтов, чтоб остались одни барсуки
Хм, что-то образ барсука закружил вокруг меня в двусмысленной близости: в школе, в общаге, отправляясь на танцульки, я примерял перед зеркалом разные обольстительные развороты – и каждый раз готов был трахнуть по отражению кулаком: ну барсук и барсук! Но грохот музыки разом отшибал у меня память: я отплясывал, понтился, сыпал остротами, покатывался со смеху, западал, обольщал – и чувствовал себя несомненным красавцем. И что самое удивительное – другие, мне казалось, тоже ощущают меня блестящим и неотразимым. А потом, забегая в умывалку поплескать в раскаленную рожу холодной водой, я мимоходом вскидывал глаза на зеркало: ну, что ты будешь делать – опять барсук!
Я еще тогда мог бы понять, сколь незначительную роль играет правда в человеческой жизни: красавец – не красавец, сумасшедший – не сумасшедший, сумел создать нужный тебе коллективный бред – значит и прав. А кто ты на самом деле… Да есть ли оно, это «на самом деле», которому я поклонялся в лучшие свои десятилетия? Или вера в истину – тоже коллективный бред? Но если он окончательно развеется, если вместо «он прав» мы начнем говорить «ему так нравится», исчезнет последний импульс для борьбы и сближения мнений – их сменит нагая борьба интересов, что, впрочем, не раз уже и случалось.
В Высокую Перестройку одна моя перепорхнувшая в журналистику аспирантка (она слишком хорошо знала все заранее, чтобы заниматься наукой) среди прочих, гораздо более знатных людей города регулярно приглашала и меня на телепосиделки «Пресс-кафе»… Я называл его «Пресс-хатой», но считал своим долгом не давать волю чувствам (не мастурбировать), а пользоваться хоть такой возможностью творить добро – сеять семена безверия, которое одно нас только и может удержать над пропастью: пессимисты портят людям настроение – оптимисты ввергают их в катастрофы. Ибо, созидая одно, неизбежно разрушаешь другое, не менее важное; ибо любая достигнутая цель всегда тонет в лавине непредвиденных побочных следствий; ибо всякая политическая формула, на которой можно успокоиться, гибельна; ибо…
Воском самодовольства и мармеладом оптимизма уши не были залиты только у одного бравого историка, знатока всех российских ускорений – с виду гвардейского офицера тех времен, когда благородная шпага еще дружила с вольностью и просвещеньем. Он был умнее меня, но его забиячливый бог не желал смириться с тем, что правильной политики просто не бывает, а бывает лишь идиотская, везучая и невезучая. Но уже одно то, что на светлых прямых магистралях, проложенных передовой частью человечества, он умел усматривать непредвиденные развилины и подземные ловушки, отбрасывало его в один разряд со мною. «Наши скептики», – представлял нас ведущий так, словно речь шла о забавной причуде.