– Ура! За общество без ненормальных! – Стойка на одной руке с восторженно откинутым микрофоном.
Но Класовский по-прежнему ничего не желал зарабатывать кривляньями – патетическими, научными или покаянными, а талдычил все о деле: целые столетия душевнобольных сажали на цепь, убивали, обманывали – только психиатрический диагноз начал их защищать, и если уничтожить самое это понятие…
Соколом из-под крыши пав на колено, Жорж, словно букет роз, протягивал микрофон Наталье Михайловне Мондрус – ах, как я любил эту перестроечную Родину-мать, воздевавшую символ единства – кулак – над нашими головами на митинге у Дома радио. Тогда на ней был черный, флотского сукна костюм с граненым пиджаком, который хотелось назвать жакетом. Смутное воспоминание о материнских модах, вероятно, во многих сердцах тогда отозвалось дополнительным приливом доверия – мать не обманет! Даже мне страстно захотелось поверить, что мир прост: есть хорошие «мы», народ, а в особенности интеллигенция, и плохие «они», власть, есть нелепая утопия, социализм, а в особенности советский, и укатанное шоссе – «весь цивилизованный мир»… А вдруг это правда: раздать землю кулакам, а заводы фабрикантам – и уже весной… Стоял золотой октябрь.
Мне особенно импонировало, что Наталья Михайловна – крупный ученый, специалист по морским котикам: она бесстрашно защищала их внешне грозные, но беспомощные лежбища и в экспедициях ставила свою палатку последней – я с наслаждением голосовал за ее депутатство. И в «Пресс-кафе» долго посылал ей всяческие знаки своей преданности. Честности вновь удалось одержать победу над счастьем веры в вождя лишь путем длительной борьбы, во время которой Мондрус раз за разом демонстрировала, что ей все всегда известно заранее: человеческое в ней было полностью раздавлено божеским. И сейчас – крупная, копноподобная, переливающаяся и перетекающая в черном шелковом платье – она напоминала мне матерого секача, отгоняющего молодняк от своего гарема – не со зла, а потому, что так правильно. Класовский ради карьеры осуждал на пытки лучших людей страны, и сейчас, вместо того чтобы честно покаяться…
Тщательно удостоверясь, что я не мастурбирую, не срабатываю, как автомат на ситуацию «Все на одного» (ни сила, ни бессилие не означают неправоты), я вытребовал микрофон и в предельно академической манере заявил, что даже казенная, юридическая добросовестность требует обсуждать все-таки и аргументы обвиняемого, а не только его личность или мотивы, о которых мы можем строить лишь догадки, полностью зависящие от нашего расположения осудить или оправдать. Что же до сути проблемы, то при любом строе сохранится нужда в специализированных органах, решающих, кто нормален, а кто ненормален. И органы эти всегда останутся обреченными на риск. Потому что всегда будет множество субъектов, не умеющих и не желающих ладить с общепринятым порядком, но мы будем называть их новаторами или психопатами исключительно в зависимости от того, желаем мы им успеха или поражения.
Мой сухой спич был встречен молчанием (опять я умничаю на ясном месте) – только одна знатная дама высказалась в том смысле, что честный психиатр никому угождать не будет. Приободрившийся Класовский – ему, как, впрочем, и мне, показалось, что я его поддерживаю, – не обращая внимания на чечетку, которую отбивал вокруг него Бенгальский, принялся рассказывать, что размножившиеся в последнее время независимые психиатрические общества в массовом порядке снимают диагнозы с людей явно нездоровых и в результате…
И тут Жоржик выложил самый эффектный козырь: в три прыжка он преодолел четыре столика и прямо-таки поцелуйным движением прильнул к изможденному длинноволосому господину, лишь в последний миг отгородившись микрофоном от его провалившегося рта.
– А теперь узнаем, что думают обо всем этом сами узники совести! Поаплодируем!
– Эта кагэбэшная сволочь… – открывая нехватку половины зубов, с мрачной ненавистью зарокотал узник и развернулся Шаляпиным: – Пока мы не посадим эту сволочь на наше место… По-настоящему не очистимся…
Сколько ни повторяй себе, что жертвенность еще далеко не истина, ужасно трудно устоять, когда тебя берут на бога. Даже Класовский притих – внутренне притих, я почувствовал. А узник совести своими беззубыми челюстями домалывал во мне еще шевелящиеся останки моей способности задавать вопросы.