Выбрать главу

Он поднялся, но Лысухин просительно воскликнул в попытке пресечь его намерение:

— Зачем, Захар Капитоныч! Словарь — не такая уж диковина. У меня он тоже есть: энциклопедический, последнего издания.

— А мой-то Брокгауза. Ладони не покроет, но на десять тысяч слов. Печать еле различишь — до того мелкая. — Старик сел и заметил, что и сам и гость забыли о еде и какао. — Ведь остыло у нас в стаканах-то. Всегда оно так за разговором-то: либо все умнешь да вылакаешь, либо ни к чему не притронешься. Пейте да ешьте, Вадим Егорыч!

— Спасибо, — подчинился Лысухин, взял кусок хлеба, с ножа намазал сливочным маслом и, откусив, с улыбкой и ноткой упрека сказал: — Все-таки вы уклонились от моего вопроса. Начали как будто по существу, а свели на листок из численника.

— Потому и свел, чтобы вам понять способней было. Мы с Секлетеей сошлись точь-в-точь как сказано в том листке. И не по одному из тех указаний в нем, а по обоим вместе. Начну о том, в чем мы разнимся. По годам ее мне в дочери приписать — тут прыжок почти через три жерди. Взять другое. Я взрывной. Только это не относится ко нраву — не подумайте, что горяч да задирист, — а к тому, как горазд на деле. Мне какое оно ни приспичь, хоть личное по дому, хоть колхозное и общественное вообще, срываюсь на него сразу, взагреб: норовлю охватить минтом тут и там, куда ни уведет помысел, куда ни кинет глаз. Опомнюсь, когда уж управлюсь. А у Секлетеи на то же самое своя сноровка: ни торопи, ни спешки — будто что нужно вроде не заботит, вроде мало касается ее. Примется с оглядкой, как оно ладнее, начнет с того, после которого другое само спорее подается на овладение, и хвать — уж все у нее готово скорее моего. И надо мной же лукаво посмеется: «Ну ты и забежка!»

— И вы не обижаетесь? — захохотал Лысухин, с локтями насунувшись на стол, довольный показавшейся ему очень меткой характеристикой чересчур задорного на все хозяина.

— А чего обижаться? Ведь она любя и не при людях... Теперь про то, что в нас от природы: я и в этом напускной, а она воздержанная. Она из тех женщин, что выше всего ценят душевность. Таких и в праздник не урвешь из толпы на пляс, не настроишь на пустые хаханьки: они помалкивают да улыбаются. Те, что падки на гулянки, где их и уем не берет, заметьте, не больно радивы даже к собственным деткам. А Секлетея-то, бывало, — шевельнись Геронька в зыбке и не подай даже голосу — сорвется к нему с кровати, словно не спала, а только ждала того, и сердцем тронешься, как начнет нежнее птенчика: «Ши, ши, ши!..» — Он через стол подался на сближение к сидевшему напротив гостю и потаенно, не без устыжения признался: — Она стала чаще приходить ночевать домой, как посадили меня на диету, и уважительнее относиться ко мне: в ее возрасте любая противится ненужному и ценит за уступчивость... — Снова принял прежнее положение на стуле и, как докладчик на трибуне, глотнул остывшего какао, не ощутив в возбуждении его вкуса. — Не умолчу и о других неукладках у меня с ней. В том, что я партийный, а она не состоит, ничего нет особенного: оба мы, точно лошади прежде в парной упряжке, одинаково катим тарантас-то; только я в оглоблях, а она в постромках, я взнуздан и на вожжах, а она просто на пристяжке. Но самое разительное, в чем мы особенно расхожи, это то, что я безбожник, а она церковница. И сколько мне ни доводилось вытаскивать из нее эту занозу, так до сих пор и не выперстил совсем.