Выбрать главу

— Нет, не беспокойтесь, Захар Капитоныч, — оживленно заерзал на стуле Лысухин. — Я погожу, пока вы не управитесь.

— Да ведь моя-то управа безучетная: у меня на нее смолоду часы сломались.

В стремлении помочь хозяину Лысухин вслед за ним унес в куть самовар и закурил у душника. В дымоход тянуло с прежней силой, и в глубине его сквозь тугой привздошный шум то и дело прорывались стенания. Лысухин уже не надеялся на улучшение погоды на завтра: в утеху ему оставалось лишь то, что он в тепле, в добре у общительного хозяина, не перестававшего занимать его своей любопытной личной судьбой. Когда он возвратился на прежнее место и дождался старика, все убравшего со стола и вымывшего в кути руки, не замедлил возобновить с ним разговор:

— Если я не ошибаюсь, Захар Капитоныч, в первооснову всего сходного у вас с Секлетеей вы выдвигаете на передний план инициативность по отношению к работе? Так ведь?

— А как же иначе? — неукоснительно подтвердил старик. — Не жди толчка, а сам вникай во все. И не из корысти да похвальбы, а ради общей пользы. Тем и взяла Секлетея: чужая, а оказалась рачительнее своих. Я сам всегда был сдержан при взысканиях за неполадки, но у нее этому же хоть бы поучиться. Не тыкала укором, а объяснялась обходительно. На вывих, на недостатки сошлется деликатно, точно даст понюхать цветочек, и укротит его запахом кого бы то ни было. На любого влияла, только облокотясь на его совесть. После, как он ни косотырился, а уж делал по ней.

— Абсолютно разделяю подобную точку соприкосновения в этом ваших натур, — польстил Лысухин. — Ну, а еще что сходственного скомплектовалось у вас с Секлетеей?

— Во всем остальном нас уравняла война: я после нее остался горюном, один как перст, и Секлетея тоже. Муж сгинул на фронте в сорок первом, и девочка, что родилась у нее в том же году, прожила меньше двух лет: умерла от скарлатины. Секлетея сама сделала гробик и снесла ее на Сутяги.

— Куда, куда? — спросил Лысухин, воззрившись с вниклым вниманием на старика.

— На кладбище. До него с полкилометра отсюда. Прежде, как слыхал я от отца, полянка там была, в ельнике затерялась. Бросовая, можно сказать: ничего на ней, кроме моха да пучков бряда, который объедала скотина. Наша деревня была ильинского прихода. Поп ругался, когда приносили от нас покойника: хоронили бы у себя. И верно: за церковной оградой лопатой негде было ткнуть — могила на могиле. Пособоровал он однажды у Рунтовых старичка, что находился при смерти, и опять за свое — не велел и показываться с ним в Ильинское в случае кончины. Нашим вроде за обиду показалось умаление — не отпевать своих в церкви, и они, чтобы подкузьмить попа, тогда же попросили его освятить место для погребения на той полянке. Но утаили от него, что она находилась на земле помещика Суровцева, по меже с их вырубкой. Барин принял за издевку наших над ним, как охотясь по осени, увидал на полянке крест. Подал в суд, после чего верхом приехал в Алфериху и ультиматум всем мужикам: «Или выкапывайте своего смерда и вон его с моей земли, или сейчас же вываливайтесь из порток, и хоть умоляйте, не буду жалеть на вас арапника! — И потряс охотничьей плетью. — Только так и поквитаемся». Мужики ему: «Мы тут ни при чем: сам батюшка отвел нам там место под кладбище». Барин и к попу с тем же требованием — убрать покойника, иначе, кроме суда, подаст жалобу архиерею. Попу только и оставалось упрашивать его унять гнев. Сказал, что трогать усопших в лоне их — неотмолимый грех. К тому же дурная примета: сам через то примешь преждевременную кончину. Барин сдрейфил — не от греха, конечно, а от приметы — и снял подсудное дело. А за кладбищем так и осталось названье — Сутяги.

Лысухин не был ни мнительным, ни суеверным, но спросил старика:

— А это верно, что есть такая примета?

— Кто ее знает. Я ведь ни в бога, ни в чоха и про Сутяги потому, что за войну земля отняла у нас с Секлетеей самых родных не только на стороне, а и в своей деревне. — Он посмотрел на окошко и прислушался к дождю. Убедившись, что дождь шумел равномерно, заговорил опять: — Демобилизовался я в сентябре сорок пятого. Всю дорогу — и в поезде, и по пути из Ильинского до Алферихи, как слез с подводы и пошел пешком, — мне только и мыслилось о доме. Но оттого, что за четыре года отлучки я не замечал, даже на свежий глаз, никаких перемен в нашей местности, куда ни озирался вокруг, меня вдруг захлестнуло таким чувством, будто я иду, как прежде, со своего дела и меня вовсе никуда не заносило на чужбину. И все мои тяжкие семейные напасти, что постигли меня за войну, тоже отпали, точно дурной сон с мнимой взаправдашностью в нем. В деревне не оказалось ни души, как оно и должно в уборочную после полудня. Стояла почти летняя теплынь и тишь. Курицы в заулках подкопались у стен да у тынов, где тень, и дремно нежились в прохладной пыли. Одни чижики, неприметные в березах, будто прошитых желтыми заплатками, щебетали да сорили на землю и завалинки домов мелкие, как шелуха с околачиваемого куколя льна, семечки. Я шагал в отрадном-то завлечении, ног не чуя. Но только завернул из переулка на прямой порядок вдоль берега да тут же увидал из-за сирени перед домом моего соседа досками заколоченное боковое окошко своего дома, сразу точно ветром сдунуло всю радость, что обманно вторгнулась в меня. — Он поднялся, словно ужаленный, но тотчас же падающе опустился на стул и продолжал с внушительным убеждением: — У нас в кровной привычке принято жалеть ребятишек-сирот. А каково осиротеть на пятом-то десятке, лишась не родителей, а полностью всей семьи? Вот представьте-ка, вообразите!..