Выбрать главу

— Почему же сняли табличку-то? — смеясь спросил Лысухин.

— Не потому, что не соответствовала, а совестно было перед Сократом. Тогда в тылу-то люди и скот одинаково мытарились от трудностей. Оно и получалось иногда, что тяжкое с забавным схлестывалось об руку. — Старик вздохнул и продолжал: — Все, прочитанное в Марфином письме два уж года назад, заново возникло у меня в памяти, когда я остановился на минуту перед вырубкой и оглядывал ее. Она сплошь заросла иван-чаем, который первее малинника и древесного молодняка появляется на гарях да на свежих местах после пилы и топора. Этот лесной травостой таким тут вымахал, что в нем не видно было ни пней, ни лому после валки. Но уж посекся от увядания. Лиственность-то серой ветошью повисла вдоль стеблей, а стручки с иголку кедра почернели, скрючились и лопнули. Пух с семечками мельче маку обволок их и ждал только ветра. Он мошками взроился надо мной, как только я шагнул и задел собой первые стебли. Исчихался от него, пока лез скрозь заросли. И весь опеленался паутиной. Она катышами свертывалась под ладонями, когда я выбрался на Сутяги и стал освобождаться от нее. Кладбище оставалось таким же заглохшим и сиротским, каким было всегда в этом чахлом лесном закутье. Уцелевших крестов — по пальцам сосчитать, да и могил, заметных глазу, было негусто. В широких прогалах между ними даже не угадывалось в траве вспучин на местах родительских погребений: время все тут затоптало вровень. При солнечном застое и кроткой тишине меня от печальных дум на родном погосте вроде дремно оморочило. Хоть не шевельнуться. А из кустов синичка-пухлячок тоскливо посвистывала мне в упрежденье об усопших: «Цы-и-иц, спят, спят!» Поочухался я все-таки оттого, что так растрогался на этом нерасторжимом прибежище всех нас и стал распознавать по крестам, где тут положена Марфа. Похоронили ее в феврале, а в конце марта сестра Анна отписала мне, что привезла на санках по насту из Дорофеева на Сутяги сделанный ее свекром крест, который она едва поставила на могиле: так-де руки отбила ломом, обкалывая мерзлую землю, что после уж кое-как написала на кресте чернильным карандашом имя покойницы. Первой приметой мне и должен был оставаться тут крест из нового дерева. А хвать-похвать, такого не оказалось: все темные от давности. Только два, выкрашенные охрой, стояли позади других и приятно выделялись. К ним меня и потянуло без всякого домысла, наобум. Ближний, к которому я подошел, был невысок и перекрыт с верхушки на оба конца главной поперечины широкими дощечками, чтобы скатывался дождь. На срезанной под коньком иконке черного письма, принятого у староверов, различались только венчики вокруг головы богородицы и младенца. На железке с листок тетрадки, приколоченной к кресту, я прочитал мелкую, по-печатному выведенную надпись: «Храните, горни ангелы, покой рабы божией Веры Аверкиной, предсташа оная во младенчестве!» «Значит, девочка Секлетеи тут», — схватился я догадкой, глядя на ладную, как пряник, отделанную могилку. Она была обмазана по сторонам вокруг глиной с толченым кирпичом, а сверху поросла и казалась покрытой зеленым ковриком с теми яркими цветочками на нем, что называются ноготками. Они светились в траве, точно с совка насыпанные горячие уголечки. Я вчуже ранился жалостью к матери, видать, все еще неослабно страдавшей по своей умершей крошке, и обернулся к другому, одинаково выкрашенному кресту, что стоял направо, шагах в пятнадцати от меня. У подножья он был круглым, с на полметра от земли уцелевшей корой на нем, отчего казался не вкопанным, а сделанным на месте из тут же выросшей ели: дерево спилили, пень в два моих роста обтесали как смогли, врезали в него поперечину — и торчи тут, сколько потерпит время. В тоскливых помыслах о равной участи этого надгробного стража и нашей доле я вплотную подошел к могиле. Она была исправно поднята и подрезана заступом. Ее пока обметал одни пырей — впроредь травинка от травинки. Поднял опять глаза на крест да так и пригвоздился взглядом к надписи на его поперечине: в первом же, точно напечатанном слове сразу признал руку Секлетеи, прежде чем прочитал все остальное: «Бурмакова Марфа Григорьевна. Жития ее 43». Не так я тронулся сердцем, оттого что невзначай очутился у могилы жены, как растерялся от неожиданности этого. И ни о ней, ни о покойнице, был охвачен думами, снова и снова перечитывая надпись, а о Секлетее: «С чего она порадела умершей, навела такой обиход на ее последнем прибежище? Может, потому, что работала вместе с ней на ферме и, как верующая, сочла угодным делом почтить память? Иначе зачем? Неужели с корыстным умыслом, чтобы услыхать похвалу от людей? А не вернее ли то, что, поскольку меня и ее постигла за войну одинаково тяжкая участь, ей пришло на ум и меня не обойти участием: пусть, дескать, порядок на могиле будет в отраду ему?..» Получалось вроде наваждения: вместо того чтобы отдаться горю, я стоял, сбитый с толку догадками, которые лезли мне в голову, как досужему при разборке кроссворда. Надо бы Марфу памятью-то вызывать, а мне представлялась Секлетея.