Выбрать главу

Ртутно-аспидная завесь небосклона за этим деревом уже начинала набухать готовой пробрезжить предрассветностью. Он закурил, отворотясь от ветра и пряча зажженную спичку в гнездышке ладоней. Обеспокоенно подумал: не прибыло бы с дождя и не унесло бы сеть, оставленную им для ночного улова на самом спаде воды в омут. Однако успокоился: бывает, с неделю длится ненастье — и мало отражается на уровне в реках, тем более после застойной жары. Вернулся в избу одновременно со стариком, который тоже чем-то был занят во дворе и только что поднялся по ступенькам на рундучок в сени.

— Значит, завалимся? — с напускной бодростью обратился Лысухин к старику, снимая кеды.

— А чего же нам иначе? Скоро рассветать начнет.

Лысухин поставил кеды у порога и спросил старика:

— Выходит, Захар Капитоныч, что вы с Секлетеей после той новогодней ночи зажили без всякой регистрации?

— Пришлось оформиться третьим числом, потому что началась огласка. И закон подтолкнул. Нам не только по огульному сожительству, а и по гражданскому сродству уж не полагалось оставаться обоим на руководстве: мне — хозяйством, ей — финансовой частью. Секлетея договорилась с правленьем, чтобы ей опять работать на ферме: Шурка-то Цыцына за две недели перед тем уехала с Рутилевским в Сибирь, а у Секлетеи опыт...

Старик, не выключая электричества, забрался на печь и улегся с краю на хряский настил из досок. Лысухин тоже в майке и трусах неловко, крабом влез на чужую кровать, на воронкой промявшийся под ним в глубь постели поролоновый матрац. Он еще не унялся пытливо выспрашивать старика:

— Вы сказали про «огласку» колхозников по поводу вашей женитьбы. Что их занимало?

— Дивились, как это у нас получилось вдруг: ничего они не замечали промеж нас, а мы сразу в дамки. Обо всем калякали на стороне: и про нашу разницу в годах, и гадательно о том, кто кого из нас должен взять в убежденьях подрамент — в подчиненье: я, коммунист, ее, богомолку, или она меня?

— А были у вас такие попытки? — с локтя на подушку приподнялся Лысухин на постели.

— Секлетея не ввязывалась ни в религиозные, ни в политические споры: знала, что в этом ей со мной несдобровать. По мне потрафляла. Даже лоб перекрестить по надобности ходила в чулан. И теперь то же самое. Там у нее, в углу, прикрыт коленкоровой занавеской «Спас нерукотворенный». Лик темного письма, глаза навыкате, на лбу морщины ижицей, а нос копьем — все это для устрашения. Там же, в ее сундуке, хранится и Библия. — Старик засмеялся и повернулся на бок, лицом к Лысухину. — Как-то в бане Секлетея разомлела от пару и сладкого размора, окатилась и говорит: «До чего хорошо! Не ушла бы, как бы не вечерняя дойка. — И вздохнула: — Ох, все суета сует и всяческая суета». Я ей с кутника: «Это ты, голубушка, из сундука про суету-то сует. Давай, — говорю, — и про «круги». Там, в той книге, так и уложено от лица древнего царя, что он якобы многое постиг умом, во многом преуспел делами, но ни от чего не испытал полной отрады и пустился в домыслы, что все-де суета сует, ничего изменить нельзя, все повторяется и «возвращается на круги своя». Лукавая установка: ни к чему, мол, не стремитесь, будьте довольны тем, что дано вам свыше, и не жалуйтесь на свою участь. Те, кто сочинял это, нужды не знали. Побились бы сами за кусок при рабском-то бесправии — то ли бы запели! Нет, брат, не бывает того, чтобы ничто не изменялось, а только кружило да куралесило таким, как оно есть. Во всем постоянно происходят перемены: одно обновляется в лучшем виде, другое искажается до неузнаваемости, а иное изводится вконец. И все это делается не само собой, а по разным причинам. Взять в совокупности все человечество. Чего только не хлебнуло оно за все времена! И только теперь началась прокладка пути к самому справедливому из них — без войн, без угнетения, с полным довольством для каждого из нас. Скажешь ли про такое, что суета сует? Как бы ты думала?» Секлетея поморщилась: «Чего спрашивать? Точно я против. Больно уж придирчив ты к каждому слову». Ополоснула еще раз лицо, выжала воду из волос и, ничуть не досадуя, вышла в предбанник одеваться. — Старик улыбался, тешась воспоминаниями. — Я не стеснялся накидывать уздечку на ее обветшалые слова из сундука-то, и она уж робела в разговоре со мной замахиваться своим «в Писанье сказано». Не солгу вам, Вадим Егорыч: за тридцать лет совместной жизни с ней я только однажды попался по недогадке на ее староверский крючок. На первом году, а начале сентября, отвез я ее в гавриловскую больницу рожать. Сказался наведаться через день. А уж смеркалось. Было сухо и тепло. И мне вздумалось заночевать на воле. В больничном дворе ставить подводы не разрешалось. Я отъехал от ворот до конца забора и тут, за углом, под навесью разлапистых елей, подвязал лошадь к нижней приколотине забора, где были выломаны две доски. Завалился на клевер в кузове тарантаса и уснул, с полной уверенностью, что если Секлетею и заберет бабья лихва, так страшиться нечего: родильница под наблюдением. Проснулся не сам по себе, а от такой встряски, что чуть не вылетел из тарантаса. Оказалось, лошадь прянула назад и затянулась на вожжах: испугалась свиньи, которая просунула со двора в пролом башку, сорвала с головы лошади веревочную плетушку с объедками клевера и целиком, без разбора пожирала ее. Я кнутом стегнул по воздуху. Свинья визгнула от испуга — и башки ее в проломе как не бывало. Я отвязал вожжи, поправил на лошади упряжку и поехал к больничным воротам, злясь на себя, что проспал, пока не ободняло. Нет бы ночью спохватиться о жене! В приемном покое еще никого не было. Нельзя сказать, что деревенские не охочи лечиться. Но во время уборочной по возможности перемогаются от недугов и откладывают их до управы. Старая дежурная сестра обрадовала меня рождением сыночка и скороговоркой доложилась мне о его появлении на свет: «Ведь задался на четыре с половиной килограмма! Всю ночь ваша жена кричала от потуг да призывала святых угодников, чтобы поразомкнули ей обручи-то. И точно вняли ее набожности: освободилась перед рассветом».