Выбрать главу

— Вот-вот... так оно и получается...

Что получается, старик не досказал, лишь голосом выразил порицание. Лысухин отклонил разговор о себе, спросив про записи на памятнике:

— А почему Аверкин угодил последним в этот мемориал? Его бы следовало первой строкой.

— С ним вышло особое повременение. Он муж Секлетеи-то. О нем еще до осени в сорок-то первом пришло извещение, что пропал без вести. Памятник мы сложили в пятьдесят третьем году, а о Федоре неожиданно поступили точные сведения из Белоруссии, когда там началась осушка болот. Шестерых выбрали из канала в одном месте. У всех обмундирование полуистлело и проросло тиной. В осляклом рунье у одного уцелел металлический портсигар, а в нем образок Николая-угодника да фамильная записка, обернутые той свинцовой бумагой, что применяется для облаток дорогих конфет. Портсигар оказался Федора. Он не курил, но по наказу Секлетеи держал его вместе с образком во спасение себе, чего не случилось. На пирамидке над братской могилой тем воинам так и написано: «Подразделение сержанта Аверкина». Секлетея ездила туда на поклон. А вернулась да узаконила на нашем памятнике кончину мужа — и понимайте, как угодно, — но тоже утвердилась в помыслах, что он там и тут. Так и живем мы с ней пока около своих, и у обоих душа на месте.

Лысухина подмывало нетерпение выведать, где же эта превозносимая стариком Секлетея и что их обоюдно сблизило после войны. Сама обстановка тут способствовала откровению. Но старик вдруг умолк, коротко, только головой поклонился памятнику, надел фуражку и с той же поспешностью, с какой вышел из избы, сорвался теперь с места обратно. Лысухину подумалось, что он будто бы осерчал на него. Однако старик, не сделав и десяти шагов, остановился и знобко передернул плечами.

— Как сильно раздулось да охолодало на дожжик-то, — сказал снова с бодрой непринужденностью; на лице и во взгляде его не осталось и следа грусти и омраченности.

Довольный подобной перемене в нем, Лысухин впритруску приблизился к нему и мягко возразил:

— С чего быть дождю, не понимаю? Полгоризонта охвачено зарей. Вон она как разлимонилась.

— Верно, что разлимонилась, — глядя на зарю, согласно повторил старик и убежденно присовокупил от своего наблюдения: — Но продержаться до утра, до сменной зари, ей не придется. Видите, снизу-то, над гребнем леса, ее точно молочком замутило. Это наволочь подымает ветром. Немного погодя кругом накроет — и, жди, канет. — Он опять знобко поежился и убыстрил шаг. — И постояли-то малость, а озяб. Надо бы фуфайку надеть, а я налегке высунулся. Забываю, что студиться не велено: у меня ведь аденома. В феврале четыре дня вылежал в областной больнице. На анализах. Хотели делать операцию, да отложили. Линия-то на бумажной ленточке при проверке сердцебиения отпечаталась не гармошкой, как бы было оно нормальное, а точно обломанным частоколом. Хирург спросил, давно ли страдаю таким неврозом. Сам, мол, не упомню. Одышки нет, но меня все время несет, и сон рваный. «Ежели, — говорю, — оставите меня здесь еще сутки на двое, то от лежки да безделья я наверняка вздерну копыта». Рассмеялся он и сказал, что у меня особая конституция. «Коли, — говорит, — вам скоро восемьдесят и не бывали у докторов, так попробуйте пока полечиться». Прописал толокнянку, велел не переохлаждаться, а главное — соблюдать диету.

— В питании ограничил? — спросил Лысухин.

— Нет, про пищу никакого запрета: ешь что угодно. Он про другую диету...

Старик остановился у крыльца и после покаянного хохотка заговорил в пояснение Лысухину, совсем, оказывается, не сведущему в его недуге:

— У меня в войну дружок был, Стас Макуха. От Мозыря. Ровесник мне. Жив ли теперь — не знаю. Не посмейся я тогда, а вникни в то, о чем рассказывал он, знамо, не дал бы маху. Прежде в их местечках семейные придерживались твердого правила: спали врозь и ночью объяснялись особо. Улягутся, он вытащит из-под подушки кичку и кинет ее к ней на кровать. Примет она ее — лады, а отшвырнет обратно — не взыщи, повертывайся на любой бочок и до утра жми ухо. С такой установкой живи ты сколько угодно, и никогда к тебе не привяжется эта старческая хворь, при которой велят соблюдать диету. К тому же и потомству не ущербно. Ведь не перевелись еще обалдуи, что ни с чем не считаются. Другой налопается — портянок самому не смотать — и боровом ломится в общую-то кровать. Да норовит, чтобы ему ни в чем никаких препятствий. От таких и родятся дурные-то ублюдки.

Словно подстегнутый сказанным напоследок, он тотчас устремился на крыльцо и с возгласом гостю: «Заходите!» — юркнул за дверь в сени. А Лысухин не вдруг тронулся с места, взбудораженный представлениями и помыслами о том, что, по выражению старика, называлось «такой установкой».