При выезде на шоссе Нил свернул вправо, к Олинджеру, а не налево, к магистрали. Я тотчас обернулся и посмотрел в заднее ветровое стекло – убедиться, что никто из моих этого не заметил, хотя розовый треугольник ведущей к дому дорожки проглядывал сквозь оголенные кроны деревьев.
Нил снова включил третью скорость и спросил:
– Ты спешишь?
– Да нет. Не особенно.
– Шуман устраивает новогоднюю вечеринку на два дня раньше, так что можем заехать. Я подумал – заедем на пару часиков, заодно и пробку переждем, а то сам знаешь, что творится на магистрали в пятницу вечером.
Его губы осторожно шевелились и смыкались поверх дурацких, неудобных серебристых скобок.
– Давай, – сказал я. – Мне все равно.
Во всем, что случилось после, этого, меня преследовало ощущение, будто меня подхватило и понесло.
От фермы до Олинджера было четыре мили. Мы подъехали по Бьюкенен-роуд, мимо высокого белокаменного дома, где я родился и жил до пятнадцати лет. Мой дед купил его до того, как я появился на свет, и его акции обесценились – причем оба события произошли в один год. Новые хозяева украсили входную дверь и крышу парадного крыльца разноцветными лампочками. В центре города картонный Санта-Клаус все еще кивал из витрины закусочной, но из динамика, установленного на лужайке гробовщика, больше не доносились рождественские песнопения. Уже совсем стемнело, поэтому дуги красных и зеленых огней над Гранд-авеню казались чудом вознесения. При дневном свете было видно, что лампочки просто свисают с натянутого кабеля на проводах разной длины. Ларри Шуман жил на другой, более современной окраине города. Огоньки взбегали по углам его дома и прыгали через водосточный желоб. У его соседа на лужайке стояли фанерные сани с оленями и снеговик из папье-маше, прислонившийся к углу дома как бы в подпитии (глазки у него были обозначены крестиком). Снег в ту зиму еще по-настоящему не выпал. Но в вечернем воздухе ощущалась грядущая непогода.
В гостиной у Шуманов было тепло. В углу стояла достававшая до потолка голубая ель, утопавшая в мишуре. У ее подножия колыхалось море оберточной бумаги, ленточек и коробочек, в которых еще лежали подарки – перчатки, ежедневники и прочие маленькие сокровища, пока не затянутые в водоворот благосостояния. Шары на елке были величиной с бейсбольные мячи и все либо алые, либо синие. Елка была так роскошно наряжена, что мне стало неловко находиться с ней в одной комнате без костюма и галстука, в старой зеленой рубашке не по росту. Все остальные приоделись, как подобает для вечеринки. Затем явился мистер Шуман и подмял своим гостеприимством Нила, меня и еще троих парней, объявившихся к этому часу. Он оделся для выхода в город – ванильного цвета пальто, серебристое шелковое кашне, сигара в зубах с еще не снятым кольцом. При виде мистера Шумана становилось ясно, откуда у Ларри рыжие волосы, белесые ресницы и самоуверенность, но то, что в сыне было самодовольством и нахрапистостью, в отце было спокойным осознанием своей силы и опыта. То, что раздражало в одном, располагало в другом. Пока хозяин развлекал нас, Зоя Лесснер, возможная невеста Ларри и единственная пока девушка среди гостей, мило беседовала с хозяйкой и кивала всей шеей, теребя нитку магазинного жемчуга и выпуская сигаретный дым из уголков рта, чтобы не дымить в лицо взрослой женщине. От каждой струи трепетал медовый локон, спускавшийся с виска Зои. Улыбка миссис Шуман умиротворенно сияла над ее норковой шубой и сумочкой, отделанной горным хрусталем. Было непривычно видеть ее облаченной в атрибуты благополучия, которое обычно присутствовало незримо, поддерживая ее добрый нрав, подобно жесткому матрасу под уютным цветастым стеганым одеялом. Все ее обожали. Она была истинная уроженка этих мест – пенсильванская немка, нарожавшая сыновей, которых она вечно пичкала едой, и воображавшая, что всему миру живется так же вольготно, как ей. Ни разу я не видел, чтобы она кому-то не улыбалась, разве только своему мужу. Наконец она выпроводила его за дверь. Он обернулся на пороге и воззвал к нам: