Выбрать главу
IX

"Записки из Мертвого дома" и "Записки из подполья" питают все последующие произведения Достоевского. Его большие романы: "Преступление и наказание", «Идиот», "Бесы", «Подросток» и "Братья Карамазовы" — только огромные комментарии к раньше написанным «запискам». Везде непрерывная очная ставка между "естественным зрением" и тем сверхъестественным видением, которым его одарил покрытый глазами ангел. «Самоочевидности» со своей обычной властностью требуют от Достоевского покорности и признания. И для него обведенный мелом круг — стена, которую нельзя ни разбить, ни сдвинуть с места. Дважды два — четыре остается «вечным» законом, осуществляющим, несмотря ни на что, свои права, не боящимся ни глумлений, ни насмешек, ни негодования. «Жизнь» идет своим чередом, нормальные люди явно торжествуют, «наука» растет и крепнет, принцип «равновесия» оказывается единственным началом, ничему не подчиненным, стоящим даже над всепоглощающим временем. Бедный же «каприз» все еще только требует себе гарантий, но — гарантии все разобраны и его требования остаются без удовлетворения. Сколько бы Достоевский ни взывал: пусть мир провалится, только бы мне был чай, — мир остается на своем месте, а чай когда бывает, но, большей частью, его нет. О хрустальном же дворце надо и думать забыть: везде курятники, муравейники, стойла, и приходится лезть под первый грязный навес, чтоб укрыться от дождя и непогоды. Казалось бы, давно пора бросить всякую мысль о борьбе и сдаться на милость победителя. Но у Достоевского есть в запасе еще последний «аргумент», на общую оценку, пожалуй, немного лучший, чем все остальные: человек иной раз страдание больше любит, чем благоденствие, хаос и разрушение иной раз дороже, чем порядок и созидание. С этой «идеей» Достоевский не разлучался никогда. Она вдохновляла всю его творческую работу, она проходит через все его произведения — даже через "Дневник писателя". Скажут, что это уж не «идея», что это тот же «каприз», только для каких-то надобностей нарядившийся в не свойственную ему парадную одежду идеи. Отрицать этого нельзя: парад совсем не к лицу и не по чину «аргументации» Достоевского. Как бы часто ни употреблял он слово «идея» — права на него он не имеет. Все идеи — далеко позади остались, с разумом. Где нет разума, там может быть хаос и каприз, но идей там нет. Мы видим это уже в "Преступлении и наказании". Как будто в романе есть и должна быть «идея» — само заглавие дает право на такое предположение. Где преступление — там и наказание, чем не идея? И как раз идея, наиболее понятная нормальному человеку. Восстанавливается старая справедливость, равновесие, принцип, неусыпная Адрастея, "дважды два — четыре" — все, над чем так обидно глумился и издевался герой подполья. И в самом деле, в то время как "Записки из подполья" прошли незамеченными, да и сейчас мало кем читаются, "Преступление и наказание" имело огромный успех и создало литературную славу Достоевскому… История Раскольникова всем казалась понятной: захотел человек уйти из «всемства» и обратился, как полагается, не в Бога, а в затравленного дикого зверя. И оставался таким зверем, пока "не почувствовал в себе и в своих убеждениях глубокую ложь". Только такое сознание, объясняет Достоевский, "могло быть предвестником будущего перелома в жизни его, будущего воскресения его, будущего нового взгляда на жизнь".

Вы слышите тут отзвук тех же настроений, которые описаны Достоевским в "Записках из Мертвого дома". Тот же обещающий краешек неба, уже теперь видный из-за высоких стен тюрьмы. Та же свободная жизнь среди свободных людей, о которых мечтал Достоевский в каторге. Почти те же слова. "Раскольников вышел из сарая на самый берег, сел на складенные у сарая бревна и стал глядеть на широкую, пустынную реку. С дальнего, другого берега чуть слышно доносилась песня. Там, в облитой солнцем, необозримой степи, чуть приметными точками чернелись кочевые юрты. Там была свобода и жили другие люди, совсем не похожие на здешних, там как бы самое время остановилось, точно не прошли века Авраама и стад его". В этот торжественный момент рядом с ним очутилась Соня. Во второй раз в романе сошлись вместе "убийца и распутница". Только в первый раз сошлись они за чтением вечной книги, теперь — перед лицом вечной природы. И вот свершилось чудо: "Как это случилось — он и сам не знал, но вдруг что-то как бы подхватило его и бросило к ее ногам. Он плакал и обнимал ее колени". Откуда, почему «вдруг»? Каков смысл его? Когда вечером того же дня Раскольников вернулся в острог, он не мог не думать о случившемся. Но думал совсем не так, как обычно думают люди. Мысли беспорядочной толпой приходили и уходили. "Все, даже преступление его, даже приговор и ссылка, казались ему теперь, в первом порыве, каким-то странным, внешним, как бы не с ним случившимся фактом". И ведь правда, то «прошлое» Раскольникова, которое так обстоятельно описано Достоевским в романе, — не есть прошлое Раскольникова. Он вправе задать себе вопрос, да точно ли он убил старуху и Елизавету? И я не думаю, чтобы кто-нибудь из внимательных читателей Достоевского и менее всего сам Достоевский мог бы ответить на этот вопрос утвердительно. Может быть — убил, а может быть, не убил. В обоих случаях, было ли преступление или не было, важно совсем другое: важно, что было, наверное было, наказание. В последнем романе Достоевского наказание постигает Дмитрия Карамазова, который, мы это знаем от автора, в убийстве неповинен. И Достоевский торжествует: "мужички за себя постояли", обвинили невинного. Все вероятия за то, что Раскольников так же мало повинен в убийстве, как и Карамазов. А еще лучше сказать: никакого Раскольникова и никакого Карамазова никогда на свете не было и До стоевскому никогда до них дела не было. "Я все возвещаю о другом, о другом, а все говорю о себе". "О чем может говорить порядочный человек? О себе". Достоевский рассказывал всегда только о себе. У него была одна безумная и отвратительная мысль, никогда не покидавшая его, которую он с неслыханным цинизмом "вложил в уста" подпольному человеку: миру ли провалиться или мне чай пить…