Подходя к острову Сент-Онора, мы минуем голый утес, ощетиненный, как дикобраз, такой корявый, весь в зубьях, когтях и шипах, что по его склонам едва можно ходить; нужно выбирать место, куда поставить ногу, и двигаться крайне осторожно; называется этот утес Сен-Ферреоль.
Бог весть откуда взявшаяся земля скопилась в его впадинах и трещинах; и в этих местах из семян, словно упавших с неба, выросли дикие лилии и прелестные голубые ирисы.
На этой диковинной скале, посреди моря, пять лет покоилось в земле тело Паганини. Могила, достойная жизни гениального мастера, о ком шла молва, что он одержим бесом, чьи повадки, лицо, весь облик, сверхчеловеческий дар и невиданная худоба столь сильно поражали воображение, что он прослыл существом фантастическим, чем-то вроде героев Гофмана.
На пути в Геную, свою родину, куда его сопровождал сын, который один только понимал его речь — так слаб был его голос, — он заболел холерой и умер в Ницце 27 мая 1840 года.
Взяв на борт корабля останки своего отца, сын Паганини направился в Италию. Но генуэзское духовенство отказало в погребении одержимому бесом. Римская курия не посмела, в ответ на сделанный запрос, отменить запрещение. Когда тело все же попытались перевезти на берег, городские власти воспротивились под предлогом, что Паганини умер от холеры. В Генуе в то время уже свирепствовала эпидемия, но власти заявили, что присутствие еще одного покойника, умершего от этой болезни, может содействовать распространению заразы.
После этого сын Паганини возвратился в Марсель, но и здесь вход в гавань ему был запрещен по той же причине. Из Марселя он направился в Канн, но и туда его не пустили.
И он остался в море, баюкая на волнах тело великого скрипача, всеми отвергнутое. Он не знал, что делать, куда идти, где найти приют этим священным для него останкам, и вдруг увидел посреди моря голый утес Сен-Ферреоль. По его распоряжению гроб перенесли на островок и опустили в землю.
Только в 1845 году он вернулся на Сен-Ферреоль вместе с двумя друзьями и перевез тело отца в Геную, на виллу Гайона.
Не лучше ли было ему, этому своеобразному гению, остаться на диком утесе, где волны поют в причудливых расселинах скал?
Впереди, в открытом море, высится замок Сент-Онора, который мы уже видели, когда огибали Антибский мыс, а еще дальше тянутся подводные рифы, оканчивающиеся башней, — Монахи.
Сейчас их заливают белые, пенистые, грохочущие волны.
Это место одно из самых опасных на побережье для ночного плавания, ибо о нем не предупреждают сигнальные огни, и кораблекрушение здесь не редкость.
От налетевшего шквала наша яхта так сильно накренилась, что вода захлестнула палубу. Я отдаю команду спустить рею, иначе мы рискуем, что сломается мачта.
Волна становится выше, реже, море покрывается барашками, ветер свистит, злится, неистовствует и словно кричит: «Берегись!»
— Придется заночевать в Канне, — говорит Бернар.
И в самом деле, полчаса спустя мы вынуждены были спустить кливер и заменить его вторым парусом, забрав один риф; а еще через четверть часа мы забрали второй. Тогда я решил зайти в Каннскую гавань, ненадежное убежище, ничем не защищенный рейд, открытый зюйд-весту, который грозит опасностью всем стоящим здесь судам. Когда подумаешь, как сильно увеличился бы приток денег в этот город, если бы большие парусники иностранных туристов находили здесь безопасный приют, начинаешь понимать, сколь неистребима беспечность южан, до сих пор не сумевших добиться от правительства этой необходимейшей меры.
В десять часов мы бросаем якорь напротив парохода «Каннец», и я схожу на берег, досадуя на то, что пришлось прервать путешествие. Весь рейд покрыт белой пеной.
Канн, 7 апреля, 9 часов вечера.
Титулы, титулы, одни титулы! Те, кто любит титулы, блаженствуют здесь.
Не успел я вчера ступить на набережную Круазет, как мне повстречались три высочества один за другим. В нашей демократической стране Канн стал городом знати.
Если бы можно было открыть черепную коробку, как подымают крышку кастрюли, в голове у математика оказались бы числа, у драматурга — воздевающие руки и декламирующие актеры, у влюбленного — женская головка, у распутника — непристойные рисунки, у поэта — стихи, но у людей, приезжающих в Канн, нашлись бы только короны всех видов, плавающие в мозгу, как клецки в бульоне.
Любители карт собираются в игорных притонах, любители лошадей — на скаковом поле. Те, кто любит королевские и императорские высочества, собираются в Канне.
Титулованные особы чувствуют себя здесь как дома, они мирно царствуют в верноподданных салонах за неимением отнятых у них королевств.
Среди них есть повыше и пониже рангом, бедные и богатые, грустные и веселые — на все вкусы. Обычно они скромны, со всеми любезны, а в обращении с простыми смертными выказывают учтивость и обходительность, не в пример нашим депутатам, царствующим милостью избирательных урн.
Но если развенчанные монархи, обедневшие и бездомные, лишенные подданных и казны, найдя пристанище в этом нарядном, утопающем в цветах городке, держат себя просто и не вызывают смеха даже у циников, то с любителями знати дело обстоит иначе.
Смешные и нелепые, они в священном трепете без устали кружат около своих божков и, едва утратив одного, бросаются на поиски другого, словно уста их не знают иного обращения, как «монсеньер» или «мадам» в третьем лице.
Не проговорив с ними и пяти минут, вы уже знаете о том, что сказала княгиня, что ответил великий герцог, как она пригласила их на прогулку и какое он отпустил удачное словцо. Вы чувствуете, понимаете, сознаете, что они общаются только с особами королевской крови и снисходят до разговора с вами лишь затем, чтобы оповестить вас о событиях, происходящих на этих недосягаемых высотах.
А какие ожесточенные битвы с применением всевозможных хитростей и уловок разыгрываются ради того, чтобы хоть раз в сезон пообедать за одним столом с высочайшей особой, с настоящей, без подделки! С каким уважением смотрят на тех, кто удостоился чести сыграть в теннис с великим герцогом или хотя бы побывать при «Уэльском дворе», как выражаются сверхснобы!
Расписываться у дверей этих «изгнанных», как сказал Доде[4], или, точнее, сброшенных правителей, — это повседневное, тонкое, хлопотливое и серьезное дело. Книга для посетителей находится в вестибюле под охраной двух лакеев, и один из них подает вам ручку с пером. Вы заносите свое имя, под двумя тысячами других имен всех мастей, в бесконечный реестр, густо усеянный титулами и кишащий частицами «де»[5]. Потом вы уходите, гордый, словно вам пожаловали звезду, счастливый, словно исполнили священный долг, и первому попавшемуся вам знакомому высокомерно заявляете: «Я только что расписался у великого герцога Герольштейнского». А вечером за табльдотом рассказываете с важностью: «Сегодня в списке великого герцога Герольштейнского я приметил имена Икс, Игрек и Зет...» И все со вниманием слушают вас, как будто речь идет о необыкновенно важном событии.
Но почему эта невинная и безобидная мания досужих любителей знати должна вызывать удивление и смех, когда в Париже имеется до пятидесяти разновидностей столь же смешных любителей великих людей?
В каждом настоящем салоне полагается показывать знаменитости; ради уловления их идет бешеная охота. Нет той светской женщины, даже в наивысших кругах, которая не жаждала бы обзавестись собственным маэстро или маэстрами; и она задает обеды в их честь, дабы и столица и провинция знали, что у нее просвещенный дом.
Блистать чужими талантами за неимением собственных и кичиться ими или похваляться знакомством со знатью... какая разница?
Из всех пород великих людей наибольшую цену в глазах женщин, и молодых и старых, несомненно имеют музыканты. Некоторые дома обладают большими коллекциями этого вида знаменитостей. Кстати, у музыкантов, помимо всего, есть еще одно неоценимое достоинство: их игра служит развлечением на вечерах. Но даже самая честолюбивая хозяйка не может и мечтать о том, чтобы усадить на свой диван одновременно два светила первой величины. Добавим к этому, что нет той подлости, на которую не пошла бы женщина, пользующаяся известностью и успехом в свете, чтобы украсить свой салон прославленным композитором. Обычные маневры, которые пускают в ход, чтобы заарканить художника или скромного писателя, оказываются совершенно недостаточными, когда дело касается продавца звуков. Тут применяются совсем особые средства обольщения и невиданные формы лести. Ему целуют руки, словно монарху, перед ним преклоняют колена, как перед божеством, если он соблаговолил самолично исполнить Regina Coeli[6]. Носят кольцо с волосками из его бороды; на золотой цепочке за корсажем хранят священный талисман, изготовленный из пуговицы от брюк, которая, не выдержав порывистого взмаха руки, оторвалась под финальные аккорды Безмятежного покоя.
4
5