Так и маялся я с ними до той поры, пока один случай не поставил все на свои места. Подошла очередь Ишкову идти в наряд на кухню. Пищеблок стоял в леске, в двух километрах от нашей позиции. Дело было вечером. Провожатых в тот час никого не оказалось, а одному Ишкову два километра было нипочем не пройти, потому что он страдал куриной слепотой и после захода солнца для него кругом была черная ночь. И тут Жохов подал Ишкову идею. Возле окопов, на полянке, бродил старый мерин. Его когда-то запрягали в кухню, а теперь он жил просто так, доживал свое время. Сивый, как говорят, мерин, с отвислым задом. Вот Жохов и говорит: «Садись, говорит, Ишков, на него верхом и езжай спокойно, поскольку этот доходяга с любого места берет курс на пищеблок и не сворачивает ни на полрумба!» Ишков, простая душа, послушался и сел. А того не учел, что этот мерин был привязан длинной веревкой к одиноко стоящей березе. Меня тогда не было, а солдаты рассказывают такую картину: Ишков сидит верхом, посвистывает, тихонько прутиком погоняет, а мерин ходит вокруг березы кругами, поскольку ничего другого ему не остается делать. Сперва думали: может, так надо, приказание, может, такое вышло — кругами мерина гонять. А потом, когда веревка обмоталась вокруг ствола, а Ишков, можно сказать, поцеловался с березкой, — подняли его на смех. Жохов, конечно, получил за это дело что положено и принял наказание спокойно, а через несколько дней подходит ко мне злющий-презлющий, желваки на скулах так и прыгают. «Пойдемте, говорит, товарищ сержант». Подводит он меня к нашему сивому мерину, и вижу я на боку у мерина надпись: «Умру за твою любовь, Клаша». Дегтем написано. А мерин стоит, губу свесил и морду воротит, будто ему самому этой надписи совестно. «Вот что, товарищ сержант, — говорит Жохов. — В штрафниках я был и к беде мне не привыкать. А без бюллетеня от меня Ишков не уйдет». Я ему, конечно, сделал внушение, он послушал, повернулся кругом и пошел.
У меня на сердце неспокойно. «Схожу, думаю, погляжу, куда это он». Вижу, направился к леску, на опушку, где солдаты сидят. Кто бреется, кто письмо пишет. И между ними Ишков привалился к березе, задумался. Сидит он, задумавшись, подкашливает, примеряется к песне. Прежде пели редко — некогда было. Работали много — только сядешь, глядишь, ко сну клонит. А сейчас песне самое время: делать нечего и душа склоняется на думу и на мечту. Уставился пожилой солдат на осину, глядит не сморгнув, словно с нее ноты читает, и выводит помаленьку про колокольчик, дар Валдая. А Ишков подкашливает, собирается пристать. И выходит на опушку песня, робкая, тихонькая, словно сомневается — нужна ли, признают ли за свою, словно примеряется — ко времени ли. Достигает она Хлебникова, который пришивает свежую латку на рукав, — и встряхнулся Хлебников, как кочет на зорьке, прислушался к чему-то внутри себя и вот уже принимает песню своим линялым голосом, подстраивается к ней, торопится попасть в ногу. А она идет дальше, завлекая одного и другого, и запевают солдаты, продолжая свои дела, и поют, сами того не замечая, словно дышат. Песня видит, что нужна и желанна, ходит, как хозяйка, и все новые и новые голоса пристраиваются к ней, и каждый норовит украсить ее своим особым бантиком.
Тут Жохов и подошел. И как раз в эту минуту суровые солдатские голоса окантовал чистый тенор Ишкова, и заблестела песня, словно надели на нее золотой кокошник, и пошла дальше, как царевна, и всем захотелось коснуться этой зыбкой красоты, и потянулись, как к костру в лютый мороз, к песне солдаты, которые были в отдалении. Подходят, стараясь не нарушить затейливого колена диким треском лопнувшей валежины, и приветливо сторонятся бойцы, очищая им место, А если кто оступится, собьется с тона, сосед с укором скосит глаза и тот либо замолкнет, либо поправится.
Остановился Жохов, слушает. А я позабыл про него, тоже слушаю, как мужает песня и ведет нас куда-то выше и выше, откуда видны дальние дали, ведет в родные края, к деревянному крылечку, к тонкой рябине, очищает душу, обдувает пыль с грешных сердец, и самому охота запеть, и все, что только есть в тебе хорошего, так и просится наружу.
Песня набирает силу. Поют солдаты, и тлеют в руках позабытые цигарки. Поет пожилой солдат и выблескивает у него на глазах нестыдная, сладкая слеза. И тут происходит истинное чудо: без всяких спевок и репетиций получился согласный хор. Где надо — вступают басы, где надо — тенора, где надо — уступают запевале, словно год ставил эту песню какой-нибудь дирижер с палочкой. Кажется, все люди спаялись в одно — в одну душу и в одну силу, кажется, сейчас они родней друг другу самой близкой родни и одни у них думы и помыслы, и судьба одна, и сама жизнь одна.