Конечно, явиться к Граберту с Францем было бы куда безопаснее. Но сейчас важнее оставить его здесь. Пусть рассказывает то, что говорил ему старший лейтенант Карманов, пусть агитирует В конце концов, не от Граберта, а от них самих будет зависеть обороняться или выходить в поле с белым флагом.
— Хельмут на посту, пусть стоит, где приказано Вы пойдете с нами — Гюнтер ткнул Штробеля автоматом и повел стволом в сторону темного прохода, показывая, куда идти.
— Пускай оружие отдаст! — крикнул Хельмут.
— Ты не умеешь с ним обращаться, — сказал Штробель и одного за другим оглядел всех столпившихся в узком коридоре. Никто не возразил — Франц, остаешься тут за старшего.
Он положил на край стола стопку листовок и пошел в темноту коридора. Он был уверен, что листовки эти не останутся непрочитанными. Оказывавшиеся в подобных ситуациях солдаты обычно живо интересовались всем, хоть немного проясняющим их положение. Листовки всегда оказывались последней надеждой отчаявшихся, искавших спасения. Конечно, это были не те листовки, какие сейчас требовались, они не предназначались для юнцов, но других не имелось.
«Подумай о себе и о своей семье, — говорилось в них — Гитлер привел преступную войну в твой дом, он рушится от бомб, и под его обломками могут оказаться погребенными и останки дорогих тебе людей; бесчисленные вереницы беженцев тянутся из конца в конец Германии, матери разыскивают своих детей, дети в отчаянии зовут своих матерей. Подумай, солдат! И помни: немецкий народ не будет уничтожен В твоих интересах, солдат, скорейший разгром Гитлера, скорейшее окончание проигранной войны. Рви с Гитлером и сдавайся в плен! Время не ждет.»
Из темноты коридора они неожиданно вышли в широкий двор Звезды уже гасли на бледнеющем чистом небе.
— День — будет прекрасный! — сказал Штробель, оглядывая небо, глубоко вдыхая морозный воздух.
— Для кого как, — угрюмо отозвался Гюнтер.
— Для меня, для тебя, для всех сколько вас тут?
— Ишь чего захотел, — осклабился Гюнтер, и щеки его смешно надулись — Тыща нас тут.
— Это хорошо, если тыща. Целая тысяча молодых ребят, обреченных на смерть, сегодня будут спасены для будущей свободной Германии…
— Сорок восемь нас всего-то, — сказал шагавший сзади Алоиз.
— И сорок восемь немало. Тут сорок восемь, да там, да еще где-то. Глядишь, когда кончится война, в немецких городах будут и мужчины, а не только одни женщины.
— Разговорился, — буркнул Гюнтер, впрочем, совсем беззлобно, и ловко, как заправский солдат сдвинул автомат за спину. — Что-то еще Граберт скажет.
— Главное — что скажете все вы.
— А мы что? Мы — как прикажут.
Парнишка в такой же, как у Хельмута, длинной, стелющейся полами по земле шинели, к которому они подошли, встал со ступеней крыльца, потянулся, зевнул звучно. Все было непомерно велико на нем.
— Ну чего? — снова зевнул он.
— Фельдфебеля зови.
— Спит он.
— Так ведь только что не спал.
— А теперь спит. Будить не велел. Сказал, до вечера русские все равно не полезут.
— Имя! — требовательно спросил Штробель своим хорошо поставленным командирским голосом, которому, бывало, завидовали и старшие офицеры.
— Обер-ефрейтор Кунце! — вытянулся паренек.
— Я спрашиваю, как твое имя?
— Пауль.
— Вот что, Пауль, проводи-ка меня к Граберту. Дело неотложное.
— Да-а, он дерется.
— Как это дерется?
— Обыкновенно. У него плетка…
Штробелю хотелось смеяться. И плакать тоже хотелось. Солдаты! Вояки с мокрыми носами! Выпороть бы их, и делу конец. Мелькнула мысль: выбраться как-нибудь отсюда да уговорить советское командование оставить их в покое. Посидят недельку—другую, от скуки сами по домам разбегутся. Но уж не выпустят его отсюда. Остается одно: во что бы то ни тало выполнить то, зачем он сюда шел. Еще два часа назад думал о возможной смерти. Не первый он и не последний. Сколько погибло членов Национального комитета «Свободная Германия»? Сколько не вернулось бывших солдат и офицеров вермахта, попавших в плен и согласившихся возвратиться в свои части с русскими листовками?! Но теперь даже погибнуть он не имел права.
Штробель подошел к окну и сильно постучал кулаком по раме.
— Тут он?
Пауль кивнул и попятился от крыльца. За закрытой дверью что-то упало, послышалась ругань, и на пороге появился здоровенный парень лет восемнадцати в накинутой на плечи шинели. На голове его красовалась новенькая фуражка, снятая, должно быть, с какого-то эсэсовца: под серебряным орлом поблескивала кокарда — мертвая голова.