Нет, он не получил извещения о гибели отца. Просто в один ненастный день пришел к Андрейке незнакомый летчик с четырьмя шпалами в петлицах и сказал:
— Будь, Андрюха, моим сыном. Отец просил... в случае чего... передать тебе его планшет... Держи...
И на целлофане отцовского планшета увидел Андрейка слова, написанные по-испански: «Но пасаран!»
Приемный Андрейкин отец погиб во время финской... Друзья его позаботились о судьбе Андрейки. Он попал в детский дом, где воспитывались испанские дети. Они сразу стали друзьями. Андрейка учил их русскому, а сам запоминал звучные и красивые испанские слова. Увезенные из-под бомбежек, могли ли маленькие испанцы думать, что скоро засвистят бомбы и над Советской страной? Не думал об этом и Андрейка.
Когда с грозным рокотом пролетали в вышине самолеты, самые маленькие из ребят с опаской смотрели на небо и старались быть поближе к Андрейке.
— Наши, наши, — успокаивал малышей Андрейка. А самолеты с крестами вынырнули из-за туч внезапно, по-воровски неожиданно. И ни одного советского истребителя не оказалось в этот миг поблизости. Может быть, фашисты приняли детский дом, стоявший у берега реки, за оборонный объект? Нет, конечно. Они хотели разбомбить мост через реку. Но они очень торопились. Они сбросили бомбы как попало. Они старались скорее избавиться от груза и возвратиться восвояси, пока их не обнаружили советские истребители. Мост через реку остался цел. Бомбы упали чуть подальше... Сейчас Андрейка смотрит на меня и говорит:
—Я бы его, гада, не казнил так легко, как ты... Он бы у меня жил и мучился каждую минуту, каждую секунду... Я бы ему адскую жизнь придумал... Смерть — это слишком легкое наказание для него.
Пожалуй, Андрейка прав. Никогда не забуду, как в беспамятстве грохнулась на пол бабушка, получив похоронную на дядю Борю. Он был старше меня всего на пять лет. Мне — четырнадцать, ему девятнадцать. Он требовал, чтобы я называл его на «вы» и дядей Борей. Я смеялся:
— Ты, Борис, лишен чувства юмора...
Он запустил в меня ботинком. Хорошо, что я быстро пригнулся. Ботинок попал в оконное стекло. Оно — вдребезги. Скандал был невероятный. Все-таки бабушка не разрешила ему отшлепать меня. Я ворчал из угла:
Я тебе не крепостной. Ты оставь свои замашки, феодал несчастный. Отрастил усы и думаешь, что стал взрослым?
Усы у Бориса были жиденькие. Отпустил он их, чтобы скрыть некрасивую родинку на верхней губе. Ему казалось, что из-за этой родинки в него не влюбляются девчата.
В то, что он действительно, взрослый, я поверил лишь в день проводов Бориса в армию. Войны еще не было. Призывники шутили, отрывисто переговаривались:
— Жаль, что белофиннов без нас разбили...
— Есть враги и в Германии...
— А пакт о ненападении? Гитлер не дурак.
Гитлер все-таки оказался дураком. Он наплевал на пакт.
Когда объявили о войне, мы, ремесленники, были на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке. Мы шествовали из павильона в павильон, дивясь немыслимому изобилию. Горы фруктов, овощей. Огромные краснощекие яблоки прямо перед носом. Трудно руки удержать — так они и тянутся к этим яблокам.
— Возьмите по одному, — сказал нам пожилой работник павильона с очень печальными глазами.
Мы не знали, как объяснить его щедрость и самозабвенно грызли необыкновенные яблоки. А он уже слышал сообщение о войне. Таким и запомнился мне этот день — сказочное изобилие выставки и по-настоящему печальные глаза пожилого человека.
Борис писал нам из армии почти каждый день. Бабушка складывала его красноармейские письма-треугольнички в большую деревянную шкатулку. Я ждал с нетерпением, когда он сообщит о первой награде. Он ведь был хорошим спортсменом. В июле сорок первого письма от Бориса приходить перестали. В августе пришла похоронная. Я сидел у кровати больной бабушки и думал, зачем я ругался с Борисом. Я бы называл его дядей Борей и говорил ему «вы». Я бы даже разрешил ему выпороть меня. Пожалуйста. Только бы не было этой бумажки, придавившей в шкатулке письма-треугольнички. И, конечно, нашлась бы в Москве девушка, которая полюбила бы дядю Борю. Но теперь уже не полюбит... И бабушка уже не встанет с постели... И никогда-никогда ласково не назовет меня Борис Лешкой-вральманом за необычайные истории, которые я придумывал на ходу. Очень любил он слушать эти истории и казался в такие минуты не дядей, а старшим братом, о каком мечтал я всю жизнь и какого у меня не было.
Теперь я мысленно рассказываю эти необыкновенные истории сам себе. Рассказываю, когда иду по улице. Рассказываю, когда стою за станком, как сейчас.
Блестящий патрон станка вращается перед глазами. И вот уже это не патрон. Это пропеллер самолета.