Сразу пять профессоров консерватории окружают Михаила Румянцева после парада Победы.
— Иван Михалыч завещал нам разыскать вас, — говорят профессора. — Война окончена, надо сейчас же всерьез заняться вашим голосом. Вы будете гордостью России! Ее непревзойденным соловьем!
— Ну что ж, — говорит Михаил Румянцев, — раз так велел Иван Михалыч, значит, придется подзаняться. Теперь время у меня есть...
Товарищ толкает меня локтем в бок.
— Послушай, — говорит Мишка, — теперь очередь билета.
— Какого билета? — не понимаю я.
— Комсомольского...
Он медленно достает его из нагрудного кармана гимнастерки, раскрывает и с тревогой глядит на свою фотокарточку.
— Какой я здесь чудной, а? Не поверят, что уже восемнадцать. Скажут, молокосос еще.
Я вглядываюсь в снимок. На меня беспокойно смотрит стриженый парнишка с длинным лицом и толстыми добродушными губами. Словно ему сказали: «Смотри, сейчас отсюда вылетит птичка!» И вот он смотрит, а птички все нет и нет.
— Да, вид тут у тебя, прямо скажем, довольно младенческий. На Илью Муромца ты здесь не очень похож. И даже на Алешу Поповича не очень.
— Вот именно, — горько говорит Мишка.
— Ну ничего, Мишук. Скажешь, что дал для билета старую фотокарточку. Поры розового и беззаботного детства.
— Не было у меня розового детства, — сердится Мишка, — сам знаешь, что мать у меня уборщица. А отец — в партизанах.
— Не ворчи, не ворчи, Мишук. Я ведь шутя сказал. Давай-ка примемся за дело. Я тебе и сюда поставлю троечку. Так и быть. Но куда вот они завезут тебя — вот в чем вопрос.
— Куда надо завезут. На кудыкину гору.
— А ты будешь мне писать, Мишук?
— Конечно! И тебе и Юрке. Если вы сами к тому времени на фронт не удерете.
Я сжимаю губы. Я сражен наповал.
— Юрка проболтался? — спрашиваю я зловеще.
— О чем? — недоумевает Мишка.
Ошибка. Он просто так сказал, к слову. А я вот себя, кажется, выдал.
Мишка глядит на меня и хмурится.
— Ты, Леша, не вздумай того... Ты ведь и правда еще маленький. И Юрка. Хватит с вас и одной медали на двоих. А я ведь не за наградой гонюсь. Тут у меня жжет... Как вспомню Иван Михалыча...
Он вытирает глаза тыльной стороной ладони. У меня щиплет в носу. Почему-то не могу видеть, как люди плачут. Так и тянет меня тоже пореветь в знак человеческой солидарности.
— Ладно, — шмыгая носом, говорит Мишка, — я им за него отплачу.
— Добрый ты человек, Миша...
— Для кого добрый, а для кого злой. Ты меня еще не знаешь...
Операцию с билетом мы проводим в два счета. Подождав, пока высохнет тушь, Мишка бережно кладет комсомольский билет в левый нагрудный карман.
— Порядок, — говорит Мишка. — Теперь можно и в горком комсомола. Заявление я уже составил. Прошусь, чтоб послали в партизанский отряд. А если нельзя — в ополчение. Там тоже люди с оружием.
— Можно, я пойду с тобой в горком? Я не буду мешать, вот увидишь. А если тебя станут задерживать за подделку — я мигом сбегаю за Ниной Грозовой. Чтоб выручила.
— Пошли, — говорит Мишка, — только Нине меня выручать не придется. Документы верные, комар носа не подточит.
В горкоме носились из комнаты в комнату девчата с какими-то списками, в коридоре гудели голоса сразу нескольких очередей.
— Где записывают добровольцев? — обратился я к девчушке в очках, стоявшей последней.
Она засмеялась и сказала:
— Посмотрите, товарищи, на этого добровольца. У тебя носовой платок есть? Вытри под носом.
— Вы не очень-то воображайте. Очки надели и думаете, что вас запишут? Как бы не так! Близоруких на фронт не берут.
— Младенцев — тоже, — сказала девчушка.
— Да я не сам. Товарищ мой хочет записаться. Ему восемнадцать.
Она посмотрела на длинного и тощего Мишку и промолчала. Поверила, что восемнадцать. Мишка приободрился.
Оказывается, почти все в очереди были боксерами и знали самбо. А насчет лыж и говорить нечего. Даже девчушка в очках сообщила, что она разрядница.
— По кройке и шитью, — сказал я.
— Маленький, а вредный, — удивилась девчушка, — поиграл бы ты пока в песочке.
— Если вместе — согласен, — добродушно сказал я.
Очередь фыркнула. Моя собеседница демонстративно отвернулась.
Из кабинета люди выходили по-разному. Некоторые распахивали дверь торжествующе, с улыбкой. Такие на очередь и не смотрели, словно и не стояли в ней битых два часа, словно ей не интересно было, что там, в кабинете, спрашивают и к чему придираются. Эти счастливчики неслись к выходу как угорелые, будто боялись, что там, в кабинете, передумают и вернут их назад, чтобы вычеркнуть из списка.