«Итак, там все кончено, окончилась первая половина жизни. Что было в ней? — Только обманутые ожидания, порой нестерпимая, порой ноющая скорбь, и больше ничего. А сколько упований сгорело в эту жаркую молодость!.. Исполнилось ли хоть одно? «Нет», — подсказало сердце. А как жить-то хотелось, как жаждалось счастья и любви!.. Но они шли мимо; приближалось горе, и хоть губы шептали: «довольно его, дайте отдыха, жизни», но ничего не помогало… Точно проклятье тяготело… Неустанная борьба разума с чувством обусловливала весь драматизм жизни, потому что нельзя было жить в противоречии с собой… И в итоге — чахотка…»
— Эх как жизни жаль! — даже вслух проговорила она.
— Что, барышня, говорить изволишь? Мне, что ли? — отозвался вздремнувший ямщик с козел.
Она молчала. Ямщик задремал опять. Лошаденки бежали мелкою рысцой. Мертвая тишина не нарушалась ни одним звуком, а мысли бились и работали. Вся жизнь до мелочей вдруг предстала ее расстроенному воображению и, как тени, неслись воспоминания. Вспомнилось детство. Оно-то в своем спокойствии и подготовляло всю горечь дальнейшей жизни. Наряды, французский язык, гувернантки, учителя и полное отсутствие основных познаний людей и света. Все любовались прелестной девочкой, когда она, сидя на штофной мебели гостиной, занимала, в ожидании maman, гостей.
— Quelle beauté,- восклицали они, и это приятно щекотало ее детское самолюбие.
«Посмотрели бы теперь», — вдруг подумалось ей, и что-то тяжело застонало в груди.
Весь мир, все человечество ограничивались тогда для нее этою гостиной и кружком говоривших по-французски людей. Двери в мрачную область тщательно скрывались. Жизнь для нее являлась не томительною борьбой, а постоянным праздником, на котором она должна была играть одну из первых ролей. Впрочем, и тогда уже бывали минуты такого сильного детского горя, что можно было предвидеть возможность будущей драмы. Иногда без всякой причины Лиза вдруг заливалась слезами, говоря, что все ей надоело, что она умереть хочет. Старушка няня крестила ее, увещевала, и Лиза смирялась на время. Только заберется куда-нибудь в угол и долго сидит там. Потом перекрестится, сделает земной поклон, и опять звенит ее хохот, опять разливается веселье. Но вдруг предстала грозная действительность. О, как завидовала тогда Лиза тем несчастным, заброшенным детям, которые выступили в ту вековечную борьбу с первых дней своей жизни. Они и не знали никогда радости, они могли ожидать впереди только лучшего, потому что нечего было терять. Их не поражал тот хаос, который раскрылся перед ней, когда она самостоятельно вышла на жизненную дорогу, — вышла одинокая, без всякого содействия.
«Да, забытая, а главное — ненужная! — и теперь мучительно билась мысль. — Другая бы давно привязала камень на шею, да в воду, а я еду учить детей. Эка проклятая, животная привязанность к жизни!.. Но, Боже, если бы здесь был успех, ведь тогда все бы забылось!.. Может быть даже счастье бы началось… А чахотка… Доктор сказал: плохо… Господи, да неужели уж так плохо? Неужели нет возврата к жизни?… А сколько в ней мучительного счастья… Вон заблестела звезда; может быть это мне…» Кашель прервал нить мыслей.
«О, мечты!.. Нечего утешать себя радужными надеждами, — видно, скоро конец. Страшно!.. В могиле тихо, забвение, но в этой тишине весь ужас. Жить, желать, терзаться и взамен всего — одна тишина. Оставить весь мир, муки и отчаяния и перестать существовать. А рядом — то же забвение, та же награда другому мученику… Могилы, деревянные гробы и голые кости… О, все, только не это… Чье-нибудь посинелое лицо и червь, впившийся в него — этот судья людей…» — Она заплакала, вся дрожа. Рука Лизы закоченела. Она это почувствовала и начала тереть ее. Мрачные думы стихали.
— Андрей, скоро ли приедем? — позвала она ямщика, чтобы что-нибудь сказать, — мертвая тишина пугала ее.
— Теперь скоро, сейчас село Городищи, а там 15-ти верст не будет, — отвечал он, постегивая лошадей, а через минуту опять дремал.