— Надо же, а вам дерзости, я вижу, не занимать, — сказала она.
— Хе, хе, — произнес я.
Польщенный. И взволнованный одновременно. Потому что мне показалось, что с помощью этих «конечно, конечно» я, наконец-то, преодолел БАРЬЕР. Тот барьер, который не помогли мне преодолеть ни женщина с улицы Жермен-Пилон, ни женщина с вокзала Сен-Лазар. Барьер мира, в котором люди ЗНАЮТ, в котором жесты, слова возникают непроизвольно и точно заполняют предназначенное для них пространство.
Надо отметить, что это длилось недолго. Фраза выскочила, а я снова погрузился в свою магму. На какое-то время я перестал себя видеть. Но почти тут же увидел снова, увидел как бы издалека, маленького, сидящего на краешке планеты в кресле, с прикрепленным к креслу номером, в пальто, обтягивающем мне грудь. Женщина даже удивилась.
— Интересно, — отметила она, — а я подумала, что вы более разговорчивый.
Хотя я что-то говорил, но лишь бы что-нибудь сказать, и слова, не сцепляясь друг с другом, ничего не значили, повисали в воздухе. После кино я даже не стал ничего предлагать ей. Между тем она рассказала мне про своего мужа. Я спросил у нее:
— Увидимся?
— Вы хотите?
— Очень.
Я произнес это с убеждением в голосе. И, кажется, даже взмахнул локтями, как пингвин. Завтра? Нет, на следующий день у нее не получалось. Послезавтра? Хорошо. Перед станцией Ришелье-Друо? Договорились.
Но как раз на следующий день я совершил кражу. Есть ли связь между этими двумя эпизодами? Да. Я говорю об этом без колебания. Да, и именно ПОТОМУ ЧТО Я НЕ ВОР. Мне скажут… Действительно, в такой-то день мне случилось украсть. Но если человек один раз украл, это еще не значит, что он вор. Больше этого со мной никогда не случалось. Ни разу. Я скорее даже щепетильный человек. Совсем недавно, когда я покупал в метро билеты, кассирша дала мне две книжечки по десять билетов, а денег взяла только за одну книжечку. Так я пробежал все лестницы и вернулся, чтобы сказать ей. Это о чем-то говорит. И то же самое с моим «конечно, конечно», которое я выпалил, хотя я совсем не развязный. Вот в чем связь между этими двумя эпизодами. Я должен объяснить, как все это произошло: в ту пору господин Дюфике поставил меня на розничную повседневную торговлю в магазине. Дело не слишком прибыльное, потому что фирма занималась, в основном, крупнооптовой и мелкооптовой продажей. Ну, в общем, зашел один клиент и выбрал себе несколько реестров. Я подошел к кассе, чтобы их упаковать, и говорю одновременно и клиенту, и кассирше:
— Вот, это составляет триста семьдесят пять франков.
Клиент вынул банкнот в пятьсот франков и протягивает его. Госпожа Пук проверяет филигрань. У нее мания — филигрань. А в это время из кабинета появляется господин Дюфике и спрашивает своим гнусавым голосом:
— Мадемуазель Пук, не разменяете ли тысячу франков?
Госпожа Пук начинает суетиться, — она всегда суетится, по любому поводу — у нее не хватает каких-нибудь двух су, и она уже готова перевернуть весь магазин, так вот, она засуетилась…
— Разумеется, господин Дюфике. Значит, тысячу франков.
И она занялась этими десятью банкнотами по сто франков, а банкнот клиента положила рядом с кассой. Потом передала деньги господину Дюфике, повернулась опять к клиенту и отдала ему сдачу — сто двадцать пять франков. А банкнот в пятьсот франков остался лежать, всеми забытый, около кассы, рядом с моим упаковочным столом. Клиент ушел. А я накрыл тем временем банкнот листом упаковочной бумаги. Мадемуазель Пук закрыла свою кассу и продолжила вышивание крестом.
Так вот! Этот жест, когда лист упаковочной бумаги оказался немного дальше, чем следовало, и накрыл банкнот, этот жест, я смею утверждать это, не вписывается в мой характер. Я не ВИДЕЛ его до того, как совершил этот поступок. Он не должен был возникнуть из той магмы, откуда обычно с таким трудом появляются все мои жесты и все мои слова. Это был еще один непроизвольный жест. Я совершил его так же непроизвольно, как произнес слова «конечно, конечно». Он не был машинальным, потому что как бы я мог машинально сделать жест, не вписывающийся в мой характер? Он получился у меня каким-то веселым, легким. Осуществленным в каком-то опьянении. Как, я повторяю, те слова «конечно, конечно». Полное сходство. Абсолютное. Как два жеста одного и того же действия. Как продолжение. Я знаю, что этим порывом, этим опьянением я должен был бы лучше воспользоваться накануне. Накануне должен был бы нестись вперед на их волне. Должен был бы развивать свой успех в компании той женщины. Должен был бы после кино отвести ее в гостиницу. Знаю. Но я не сделал этого. Должен был. По логике вещей. Знаю. Но логика и условное наклонение — это одно, а действительность — совсем другое. Действительность же такова: накануне я ничего не сделал. Думаю, что из-за того, что я как бы оцепенел. Мои слова «конечно, конечно» как бы открывали передо мной целую анфиладу дверей, через которые я увидел в глубине столь неожиданную картину, что не смог не остановиться, чтобы попытаться разглядеть ее. Как велосипедист на высоком холме. Я по-прежнему сидел на своем велосипеде и ощущал легкость в ногах, порыв в душе, готовность к непроизвольным действиям. И вот это состояние вернулось ко мне в магазине. У меня возникло чувство свободы. Я уже сказал, это было как велосипед. Свобода, которая несла меня. Которая приподнимала меня. Которая увлекала меня за собой помимо моей воли. Которая должна была бы, я знаю, толкнуть мою руку на талию женщины или ей под юбку. Но я сдержался, опоздал. А рука продолжала движение, за неимением лучшего потянулась к этой пятисотфранковой бумажке. О! Это было нечто гораздо более интересное, чем номер в гостинице на улице Жермен-Пилон. Именно здесь я потерял свою невинность, а вовсе не на улице Жермен-Пилон и не на вокзале Сен-Лазар. Между «конечно, конечно» и листом упаковочной бумаги, накрывшей банкнот. Ведь что это такое, потеря девственности? Мужчина, женщина, постель и ощущение влаги или же, с другой стороны, акт, о котором ты не имел раньше ни малейшего представления и который вдруг преобразил перед твоими глазами весь мир? Э, нет! Я говорю вам совершенно серьезно, это все равно как королева Англии с эмиром Абд-Эль-Кадером, я потерял свою невинность именно на той упаковочной бумаге. Я имею в виду мою настоящую невинность. Потому что настоящая невинность, запомните это, связана скорее с ДУШОЙ.
Но заметьте, что и на этот раз моя свобода длилась недолго. Уже через три минуты у меня появилось ощущение досады и беспокойства. Моя свобода таяла на глазах. Состояние благодати длится недолго. Я бы дал десять су, чтобы мадемуазель Пук нашла свой банкнот. Так нет же. Она вязала. Руки ее делали мелкие нервные движения. Иногда она поднимала голову, чтобы окинуть беспокойным взглядом темные углы магазина. У нее всегда был беспокойный взгляд. Или точнее, озабоченный. Больше пятнадцати лет проработала она в магазине, и всякий раз, открывая дверь, она словно спрашивала всем своим видом: Боже мой, Боже мой, что же я сейчас увижу за этой дверью? Она была старой девой, эта мадемуазель. Лет сорока. Большой нос. Широкий и плоский шиньон, скорее даже валик на голове. Всегда нарумяненные щеки. Крупное изможденное лицо, какое часто бывает у тех, с кем никогда ничего не происходит. (Стоп! Система: у мадемуазель Пук приключений было не меньше, чем у Ландрю, заботы, угрызения совести, но только все это в связи с тем, что несправедливо называют пустяками: молоко ее кота Пупусика, консьерж, с которым она, возможно, недостаточно доброжелательно поздоровалась, газовщик, сказавший ей что-то, чего она не смогла понять.) Короче, час спустя банкнот все еще продолжал лежать под листом упаковочной бумаги. В конце концов, я приблизился, как бы для того, чтобы поправить лист, и сунул банкнот в карман. Разумеется. Раз уж я взял на себя труд накрыть его бумагой. В общем, логично. Не говоря уже о том, что если бы я сделал вид, что нашел его, она могла бы еще и отругать меня, эта мадемуазель Пук.
— С вашей упаковочной бумагой, которую вы везде разбрасываете. Нужно положить этому конец, мой мальчик. Подумать только, еще бы немного, и он затерялся бы, этот банкнот.
Да и к тому же рассказала бы об этом господину Дюфике. Было бы разговоров, разговоров, до бесконечности. Нет, я ДОЛЖЕН был взять его. Но тем не менее я был раздосадован. День тянулся медленно. Наконец, в половине шестого мадемуазель Пук говорит: