Я знаю, о чем говорю. Мужчина без женщины — это мне знакомо. Я испытал это. Страдал от этого. Но я страдал потому, что думал об этом. А ведь есть же и такие, теперь я знаю, есть много мужчин, которые живут без женщины, не думая об этом, и чувствуют себя не хуже. Тогда как мужчина без работы — это постоянная драма, тягучая, засасывающая, как трясина, драма, из которой трудно вырваться. Независимо от того, думаешь об этом или нет. Вот тут-то человек чувствует себя по-настоящему очень плохо. Мало того, человек вообще перестает себя воспринимать. Человек чувствует вместо себя пустоту, ощущает себя мусором, старым носком, выброшенной в канаву пружиной от кровати. Среди всех остальных людей, которые ходят, которые живут. У каждого из которых есть своя цель. Каждый что-то значит. А я ничего не значу. У меня нет работы. У моего существования нет смысла. Я исчезну, и это никак не повлияет на ход дел в мире. Ничего не изменится. После себя я не оставлю даже отверстия. Ничего. Вот это настоящая драма, должен я вам сказать. Вот это настоящее одиночество.
Субъективное мнение? Мнение Мажи? Нет, простите. Вот вы, когда вы спрашиваете про кого-нибудь, вы прежде всего спрашиваете о чем? В качестве первой информации. Желая сразу получить представление о человеке. С кем этот человек спит или чем он занимается в жизни? Ответьте прямо, без уверток.
Или, скажем, вам рассказывают про кого-нибудь. И говорят:
— Он холостяк.
Это вызывает у вас какое-нибудь беспокойство? Нет.
— Может быть, у него есть подруга, но я не знаю, кто.
Это вас очень сильно волнует? Отнюдь. Вы задумаетесь над этим? Нисколько.
— Никто не знает, на что он живет.
Стоп! Вот он, трепет ужаса! Вам сразу становится плохо. «Неизвестно, на что он живет? Но он же черт знает что, этот ваш приятель. Он нигде не работает. Вот что всех заботит. И что, я должен пожимать ему руку? Минуточку.» Разве не так? И это показывает, что здесь самое главное. Показывает, что существенно, а что — нет.
При этом обратите внимание на то, что в данном случае я в общем даже не обязан был заботиться о хлебе насущном. Я жил у матери и сестры, где у меня был и стол, и дом. Но как же они меня презирали в течение этих трех месяцев… Как унижали меня. Каким ничтожеством я им казался. Например, заходил разговор о кино. Я высказывал свое мнение. Раньше меня слушали. Я был человек. А теперь…
— Ладно уж, — говорила Жюстина.
Я позволял себе добавить:
— Анри Гара, по сути у него нет никакого таланта.
— Да уж конечно, тебе хотя бы половину зарабатывать от того, что он зарабатывает.
Или вспоминали дядю Эжена. Я позволил себе критическое замечание.
— Уж ты-то помолчал бы. В двадцатидвухлетнем возрасте ты даже не можешь найти себе работу.
Или мать вдруг спрашивала с трагическим выражением на лице:
— Ну что ты мог ему сделать, господину Дюфике? Ты ему грубо ответил, я уверена. С твоим чертовым характером.
Вот так! Все, наверное, уже отметили, что у меня скорее даже легкий характер. Даже слишком. Иногда я упрекаю себя за это. Но в семьях принято раз и навсегда считать, что у сыновей никуда не годный характер. Например, мать жаловалась госпоже Понтюс:
— Беда Эмиля в его характере. Он не умеет подчиняться.
Это я-то? Скажите, в чем это выражается.
— Из-за этого нас не любят в квартале.
Именно об этом я и говорил только что. Иметь никчемного сына — это, естественно, неприятно.
— Я пойду, поговорю с господином Дюфике.
— Это бесполезно, мама.
— Почему? Я ведь твоя мать, в конце концов.
В конце каких концов? Какая связь? Или вдруг Жюстина:
— А Гюставу, ты думаешь, приятно, что его будущий свояк безработный? Безработный. Это чего доброго еще может помешать моей свадьбе.
— Ба! Ты еще не замужем, моя старушка.
Она была готова топать ногами.
— Завистник. Дурак. Рогоносец.
Ей повезло, что она умерла. А то с ее предрасположенностью она вполне могла стать эпилептичкой.
— Импотент!
Семейная жизнь, как она есть.
Гюстав, жених моей сестры, был ниже ее ростом, метр пятьдесят, не больше, толстячок, уже с животом и немного лысый, с большим длинным носом и головой в форме груши. Но элегантный. Бухгалтер. В банке. Национальный Торгово-промышленный банк на Итальянском бульваре. Разумеется, парень с будущим. Во всяком случае, по всем предположениям. Любитель послушать самого себя. Ни слова не скажет, даже самого что ни на есть глупого, самого ничтожного, без того чтобы не окинуть взглядом всех вокруг, без того чтобы не удостовериться, что его слушают, что его уважают. В случае чего он был готов повторить все сначала. А если я, скажем, слушал рассеянно, он произносил:
— Мне кажется, Эмиль не разделяет моего мнения.
Правда, без злобы. Но Жюстина толкала меня ногой под столом. А когда Гюстав уходил, она набрасывалась на меня.
— Это же твой свояк. Ты должен относиться к нему с уважением.
О! В нашей семье его уважали. Он был на пьедестале. Ему — лучшее кресло (к тому же единственное). За столом его обслуживали первым. ДО МОЕЙ МАТЕРИ. Он, конечно, протестовал. Но ничего не поделаешь.
— Ну что вы, господин Гюстав, — говорила мать.
Однажды приготовили курицу.
— Я люблю бедрышко, — сказал Гюстав. Голос, как колокол. Его крупный нос, как язык колокола.
— Надо же, я — тоже, — сказал я.
С почтительным взглядом, чтобы показать, как я польщен, как я рад, что мой вкус совпал с его вкусом. Подошла моя очередь, и я взял второе бедрышко. Как же мне попало за это. Похоже, я Должен был оставить ему и второе бедрышко. Для добавки. Такт! Предупредительность! Уважение!
— Он ведь сказал, что любит бедро, так или нет? Ну? Но ты же сделал это назло. Чтобы навредить мне. Чтобы помешать моей свадьбе.
— Ладно. В следующий раз я возьму гузку. Может, он поймет намек.
Черт побери! И пошло, и поехало. И такой я противный. И никого я не уважаю. Даже свою сестру.