Госпожа Мазюр бросала на Ортанс строгие взгляды. Или даже комментировала:
— Ну не несчастье ли! Такой всегда был веселый мальчик.
Надо сказать, что система Мазюров обычно проявляла себя в том, чтобы ни о чем не говорить, ничего не замечать. Но на этот раз, не знаю уж почему, система заколебалась. Я стал рогоносцем, и они, не переставая, говорили об этом. Но тактично. Как-то раз Мазюр по рассеянности позволил себе рассказать анекдот о рогоносце. Что тут было! Госпожа Мазюр так его отругала:
— И тебе не стыдно. Этот бедный мальчик.
Я продолжал играть свою роль. Не без удовольствия.
— Оставьте, мамочка, я…
Исполненный доброй воли, подбородок вперед.
— Я ХОЧУ забыть.
— Это благородно, Эмиль. Ты слышишь, Ортанс?
— Да, мама.
Шарлотта улыбалась. А Элиза:
— О! Я не боюсь за него. У него, у Эмиля, характер сильнее, чем это кажется.
А она все про свою задницу! Она была тут, между нами, ее задница. Между ней и мной. Как круглый столик в кафе. Просто наваждение. Во всех взглядах Элизы, в каждой ее фразе.
Однако месяц спустя я понял, что Ортанс снова начала мне изменять. О! Я сразу понял это. Эта женщина умела врать не лучше, чем я кататься на акваплане. Однажды я спрятался на улице, и когда она вышла из дома, последовал за ней. Она направилась в кафе на улице Абукир, где ее уже ждал Дюгомье. Оттуда они пошли в гостиницу на той же улице. Чего я так и не узнал, так это каким образом она объяснила ему историю с бумажником. Сумела ли она убедить его, что была ни при чем? Или объяснила, что я действительно отдал деньги бедным? (А к тому же разве они были не бедные, эти дамочки с улицы Синь? Будь они богатыми, разве занимались бы они этим ремеслом?) Или, может быть, у него совсем не было гордости, у этого Дюгомье. Просто противно, что иногда любовь делает с человеком.
Должен сказать, что в каком-то смысле мне было все равно. Что меня угнетало, так это то, что они возобновили свои дела без меня. Я был снова исключен. Отброшен. Меня ни во что не ставили. И мне снова нужно было найти способ, чтобы выбраться из этого одиночества. Из одиночества, в которое эти двое упорно толкали меня. И вот в одно воскресное утро я отправился к Дюгомье. Он жил на улице Жюльет-Додю. Звоню. Появляется старая жаба.
— Пожалуйста, мне нужен господин Дюгомье.
— Мой сын?
Хорошенький вопросик. Кому лучше знать, чем ей?
— Если вам будет угодно, мадам.
Меня впускают в комнату, что-то вроде гостиной. С сувенирами из Индокитая. Входит Дюгомье.
— Вы?
Очевидно.
— Вы отъявленный негодяй, — сразу бросает он мне.
Вот и он тоже принялся ругать меня. Ах! Странный я все-таки был рогоносец. Если бы не Мазюры…
— Господин Виктор, — говорю я, — неужели вы настолько мало уважаете вашу любовницу, что не хотите совсем уважать ее мужа?
Он отвесил мне легкий поклон.
— Вы правы.
Система. С этим человеком достаточно просто было прибегнуть к системе. Слова. Как намордники. Как наручники.
— Тем более что я пришел к вам по вопросу, который касается моей жены. И даже от ее лица.
Я существовал. Я вновь обрел красноречие, легкость, НЕПРОИЗВОЛЬНОСТЬ, как в тот день, когда я застал их в постели. Бывают моменты, когда кажется, что в тебе начинает жить какое-то другое существо (нет, просто существо); что оно раздувается от каждого твоего жеста, от каждой твоей фразы и постепенно заполняет тебя до кончиков пальцев. Мы стояли друг против друга: Дюгомье и я, муж и любовник, каждый в своей роли, наполняя ее до предела, до закоулочков. Я чувствовал при этом, что это своего рода избавление, своего рода облегчение — стать, наконец, САМИМ СОБОЙ.
— Объясните, что вы имеете в виду, — сказал он.
Высокомерный, элегантный, руки в карманах пиджака. Домашнего пиджака, коричневого, с отворотами из черного атласа. У него был очень непринужденный вид. Слишком непринужденный. Я должен был вывести его из этой непринужденности. Я перехожу на просторечие.
— Коли взглянуть-то, месье Виктор, вы блудите с моей женкой.
— Я?
— А что, есть еще кто-то? Мы тогда с вами, значит, оба рогоносцы?
Можно сказать, прямо под дых. Дюгомье вынул руки из карманов.
— Однако я, месье Виктор, должен заботиться о моей бедной матери.
— Я тоже, — сказал он мне.
С его стороны это было глупое замечание, вы не находите?
— Да, но на мне еще и Ортанс. Господин Виктор, разве это честно, справедливо пользоваться женщиной, расходы по содержанию которой несет другой?
— Месье!
Все, что он нашел сказать.
— Почему вы больше не называете меня Эмилем?
Он смотрел на меня.
— Я навел справки, господин Виктор. Это не значит, что я сам хожу к проституткам, но некоторые из моих коллег иногда пользуются их услугами. И, понимаете, любая, даже самая захудалая из них, берет как минимум двадцать пять франков. Но вы-то, я уверен, вы-то не стали бы брать самую захудалую. А к этому еще прибавьте номер в гостинице, чаевые. Так что, каждый раз вам потребуется не меньше семидесяти пяти франков, господин Виктор. Каждый раз.
Здесь он пошевелил головой, как человек, попавший летом в клубок танцующей в воздухе мошкары.
— О чем вы говорите?
— Хе, я говорю о том, сколько вы экономите, благодаря Ортанс.
В этот момент, по моим подсчетам, он должен был бы разозлиться, этот Дюгомье. Когда людям начинаешь говорить о деньгах, в какой-то момент они начинают злиться. Да и фраза моя была не из самых приятных. Однако он не злился. Он казался, скорее, испуганным. Испуганным и настороженным, словно ждал какого-то выпада. Обе его руки были слегка выдвинуты вперед.
— Я говорю об экономии, которая у вас получается, господин Виктор, за мой счет и за счет Ортанс.
Эта мысль появилась у меня внезапно, как сквозь пальцы проскользнула.
— Понимаете! За счет Ортанс, если называть вещи своими именами.
Вы бы стерпели, чтобы такое говорили о вашей любовнице? А он стерпел. Я засмеялся. Он улыбнулся. Жалкой улыбкой. Она глупо витала посреди его крупного лица. Но настороженность на нем сохранялась.
— Восемь или девять раз в месяц, подсчитайте сами, господин Виктор. Так что, если я попрошу у вас банкнотинку в пятьсот франков, то, я думаю, это не будет слишком много.
— Пятьсот франков!
Наконец он оживился. Люди, как только дотрагиваешься до их кошелька…
— Пятьсот франков, Эмиль…
Слащаво. Обращаясь, как к больному. Ему было страшно. Я мог бы поклясться, что он испугался.
— Для большего удобства и комфорта нашей дорогой Ортанс, господин Виктор. Не так ли? Я как раз хотел купить ей красивые домашние туфли. Да, да, домашние туфли.
— Да. Ну что ж! Это очень хорошая мысль.
— И еще я купил бы себе домашний пиджачок. Что — нибудь вроде вашего.
Я протянул руку, чтобы любезно пощупать его ткань. Но он отстранился, продолжая с опаской смотреть на меня.
— Пятисотфранковую банкнотинку, господин Виктор. Я добавлю, если не хватит. Вы ведь дадите мне их, не правда ли?
Мой тон был совсем не угрожающим. Я просто просил. И тем не менее он умирал от страха, это было видно.
— Охотно. Охотно, Эмиль. Но, Эмиль, у меня их нет при себе.
Он говорил это мне, как пьяному. Как ребенку. За кого он меня принимал?
— А если хорошо поискать, господин Виктор.
— Уверяю вас.
— Бедная Ортанс. Она так будет страдать, если я вернусь с пустыми руками.
Он слегка занервничал.
— Но, Эмиль, это слишком.
— Слишком?
Я выкрикнул это. Он даже подпрыгнул.
— Небольшое усилие, господин Виктор. Поищите. Хорошенько.
Он все-таки дал мне их, эти пятьсот франков. Мерзавец!
ГЛАВА XXXIV
Я должен объяснить. Я хорошо знаю, что мне скажут: три четверти наших действий беспричинны и необъяснимы. Так оно и есть. Но, рассказывая только о наших действиях, мы рискуем все исказить. Поскольку наши действия — это одно, а мы — нечто другое. Мы не умещаемся в наших действиях. Или они не в состоянии заполнить нас. Я ходил к Дюгомье. Я забрал у него пятьсот франков. Потом, в следующем месяце, — четыреста. Затем семьсот пятьдесят. Поступая таким образом, я получал двойное удовольствие. Во-первых, я получал дополнительные фити-мити, а во-вторых, это подпитывало мое существование, придавало мне весомости. Не говоря уже о том, что эти встречи мне были интересны. Я не без удовольствия растягивал их. Однажды я просидел у него полтора часа. Дюгомье был на пределе. Но, я надеюсь, никому не придет в голову свести меня к этой сумме в тысячу шестьсот пятьдесят франков. Три разговора за три месяца, даже если наши беседы были продолжительными, ничего не объясняют.