Выбрать главу

Оставались еще другие дни. Состоявшие из утренних часов, пополуденных и вечерних. Оставался, наконец, еще я сам. Мои действия не имели под собой причин. Или эти причины были не очень ясными. Но эти действия осуществлялись в определенном месте. А раз так, то у них был свой пейзаж. Который заслуживает описания. Разве не так? И этим пейзажем был я. Тут нужно объяснить.

Потому что по-прежнему существовало и все остальное. По-прежнему была Роза, было мое бродяжничество по улицам, иногда профессиональные проститутки, поджидающие клиентов на пороге своих коридоров. Все это продолжалось. Более того — у меня прибавилось денег, а также стало больше времени. Я был более свободен. Я возвращался домой в восемь, в десять, в полночь — это уже не имело значения. Хотел бы я посмотреть на Ортанс, если бы она что-нибудь сказала мне, как-нибудь попрекнула бы. В определенном смысле все это должно было бы меня устраивать. Теперь я смог бы уже снять комнату и начать свою жатву, приводить к себе людей, о чем я мечтал. Смог бы возобновить ту жизнь, которую вел на улице Монторгей. Жизнь под помостом.

НО Я ОШИБАЛСЯ. Я очень ошибался. Потому что это не одно и то же — идти, куда хочешь, и идти, куда тебя несет. Жизнь внизу — это, когда тебя несет. Или точнее: существует свобода, которая состоит в том, чтобы делать то, что хочешь. Так. Но существует еще и другая свобода, более глубокая, более насыщенная и одновременно более спокойная, как бы усыпленная, свобода морских глубин, я бы сказал, которая состоит уже не в том, чтобы делать, что хочешь, а в том, чтобы уже больше даже не хотеть. Плавание туда, куда тебя несет, — лучше, пожалуй, это состояние не объяснишь. Но для этого надо полностью отдаться течению. Не наполовину. Можно сказать: с четырех до шести часов я держу себя в рамках, а с шести до восьми делаю, что хочу. Но нельзя сказать: с четырех до шести часов я держу себя в рамках, а с шести до восьми я отдаюсь на волю волн. Потому что под помост спускаются не так, как в подвал. Чтобы жить под помостом, нужно начать с потери даже воспоминания о помосте. Нельзя жить так, чтобы одна нога была внизу, а другая — наверху. А для меня верх продолжал существовать. Помост продолжал существовать. Существовала по-прежнему Ортанс, существовали Мазюры, существовал даже Дюгомье. Как я ни пытался отбросить от себя все, рано или поздно наступал момент, когда меня захватывала решетка со своими мотивациями, побудительными причинами, трюками, решетка, которая хватала за волосы, приподнимала меня и перемещала на Провансальскую улицу, между Ортанс и Дюгомье. Переносила меня в другой мир. Определяла мне другую роль. Роль рогоносца. Роль, каких много. Тюрьма, каких много. Оттуда мне не удавалось выйти. Квартира, квартирная плата, Мазюры. Любопытная вещь: я чувствовал себя почти свободным по отношению к Ортанс, а вот по отношению к Мазюрам — нет. Как-то раз Роза сообщила мне:

— Завтра Эжен отправляется в Абвиль. По поручению своего патрона. Мы могли бы провести ночь вместе.

Я не посмел. Из-за Мазюров. Те должны были нанести нам визит. Именно в этот вечер. Они, следовательно, узнали бы.

Заметьте, что я мог бы развестись. Однажды Дюгомье намекнул мне на это. Я сказал «нет». Сказал сразу же. Не раздумывая.

— Господин Виктор, об этом не может быть и речи.

Почему? Может быть, оттого, что я чувствовал: развода будет недостаточно, чтобы оторваться от них. Даже находясь в разводе, я продолжал бы думать о них, старался бы досадить им. Я же вам говорю: тюрьма. Узы брака. Это же ведь существует. Ортанс находилась рядом со мной, и я ощущал себя связанным с ней. Глупо? Жизнь сердца иногда бывает глупой. Если бы Ортанс умерла, все обстояло бы иначе. И я начинал думать об этом. Но пока она была живой, я имел к ней отношение. И это было выше моих сил — выносить, чтобы эти двое жили без меня. Вычеркнув меня из своей жизни. Уничтожив меня. Строя свою жизнь так, словно я не существую. В своем яйце. Тогда как я находился бы вне его. Исключенный из него. Отброшенный. Вот чего я не мог принять. И я пошел к Дюгомье. Чтобы просить у него денег? В некотором смысле да. Но, главное, чтобы они ПЕРЕСТАЛИ забывать меня. Чтобы ожить. Чтобы привлечь к себе внимание. Может быть, мне следовало найти другой способ? А какой? Жаловаться? Дюгомье ответил бы мне шуточками, а через минуту забыл бы меня. Угрожать ему? У него были плечи в два раза шире моих. Тогда как беря у него деньги, я задевал его. Скупердяя Дюгомье. С его матерью. С его сестрой, которая лечилась и которой нужно было соблюдать режим. Так что пятьсот франков были для него большой суммой. Их отсутствие ощущалось. Это образовывало дыру в его бюджете. И этой дырой был я. Каждое лишение было мной. Оказывается, можно питаться и пустотой, которую ты создаешь. Взять, например, пылесос. Взять, например, отца семейства, который умирает.

Так вот! Я предпринимал большие усилия, направленные на то, чтобы быть вместе с ними, и эти усилия были, в сущности, выражением моей любви к ним, и чего я не могу им простить, так это того, что они презирали мои усилия. Да, вот почему я начал их ненавидеть. Они могли бы оттолкнуть меня криками, могли бы корить меня, пусть бы вспылили. Я бы все понял. Но они не делали этого. Надоедая им, я сумел поселиться в них, стал жить в них, но они, хотя и соглашались с этим моим существованием в них, сделали его смехотворным, глупым, нелепым. Потому что в один прекрасный день я понял, что они принимают меня ЗА СУМАСШЕДШЕГО. Меня, за сумасшедшего! Какая низость. ИХ низость. За сумасшедшего! Меня, который взывал к ним. Меня, который протягивал к ним руки.

Надо сказать, я не сразу понял это. Я ходил к Дюгомье. И каждый раз находил для него все более и более ядовитые фразы. Я думал, он разозлится. Он не злился. Напротив. Он говорил со мною тихо. Обходительно. Я возвращался домой. Видел дома Ортанс. А ведь он, наверное, держал ее в курсе, этот Дюгомье. Еще бы, при его-то скупости. Он, наверное, ей все уши прожужжал с этими деньгами, которые давал мне.

— Еще четыреста франков. Видишь, Ортанс, как дорого ты мне обходишься.

Так вот! Ортанс ничего не говорила. Ничего. Ни слова. Ни намека. Первого числа каждого месяца я отдавал ей свое жалованье. Это она производила все расчеты, платила за квартиру, вела хозяйство, и я говорил ей:

— Я оставляю себе двести франков на мелкие расходы.

Вы думаете, она хоть раз сказала мне:

— У тебя ведь уже есть пятьсот франков, которые тебе дал Дюгомье.

(Это меня в какой-то степени успокоило бы.)

Ничего подобного. Ни слова.

Я говорил себе: это невозможно, до поры, до времени она сдерживается, но когда-нибудь взорвется. Так нет же. Хотя бы один-единственный намек Никакого намека. Она разговаривала со мной так же, как Дюгомье. Вежливо. Слащаво.

— Да, Эмиль, да. Ты прав, Эмиль.

Как будто мне было так уж важно быть правым. Какое имело значение, прав я или не прав, если подтверждение того либо другого исходило от людей, которые СОМНЕВАЛИСЬ В МОЕМ РАССУДКЕ. От людей, которые, не сумев уничтожить меня как мужа, уничтожали меня теперь исподволь, уничтожали более потаенно и более коварно, найдя еще более презрительный способ, так как я переставал быть в их глазах разумным существом. Потому что для них я был сумасшедшим. Я к доводам логики. Для них это было безумием. Я к языку арифметики. Безумие. Я пытался войти в их систему. В их мир. Безумие. Единственное, что оставалось, был смутный страх, который я им внушал. Я ловил взгляд Ортанс, точно такой же, как у Дюгомье, настороженный взгляд, который не отрывался от меня ни на секунду. Я брал нож за столом: Ортанс вздрагивала. Я вставал и чувствовал ее внимательный, следящий за мной взгляд. Если я оказывался сзади нее, она быстро оборачивалась. Но это был, я повторяю, смутный страх. Потому что одновременно с появлением какого-то психоза, который охватывает людей в присутствии того, кого они считают сумасшедшим, они становятся менее осторожными, меньше притворяются и меньше заботятся о том, чтобы соблюдать приличия.