Выбрать главу

И я три дня лежал в постели и божественно потел. (К вопросу о потении мне еще надо будет вернуться. О нем многое можно сказать. Я ЛЮБЛЮ ПОТЕТЬ.) И мой насморк исчез. Всю зиму у меня его больше не было. На следующий год, в октябре, бац! Мой насморк ко мне вернулся. Вы думаете, мать позволила мне лечь в постель и стала лечить отваром из трав? Ничего подобного.

— Из-за насморка люди в постели не валяются.

— Но ведь доктор…

— Не хватало еще доктора беспокоить из-за такого пустяка.

Такова сила системы. Первое определение системы: это когда чужой опыт — но непроверенный, некритически воспринятый, сведенный к слухам — подменяет собой ваш личный опыт. Когда молва подменяет собой реальность. Когда пословицы, рецепты, принципы, причем самые, что ни на есть неопределенные, встают между человеком и тем, что он видит, испытывает или чувствует. Я знаю, что… Я отметил, что… Но вот другие говорят, что… (А другие об этом ничего не знают, но получается, что советы дают продавщица из галантереи вместо доктора, консьержка вместо адвоката). И выходит, что я не прав. Я, стало быть, ДОЛЖЕН быть неправым. Невозможно, чтобы я был прав, потому что другие утверждают, что… Система — это СРЕДИ ПРОЧЕГО скромность человека по отношению к другим. Стремление стушеваться перед другими, — или скорее перед тем, какими нам видятся другие, перед тем, в чем другие сознаются — а поскольку другие непрестанно лгут и поскольку для других мы сами являемся другими, то всему этому не видно конца и края.

Скромность, да. Я настаиваю на этом слове. Скажу даже больше: скромность, доведенная до всеобщего ощущения вины. Взять, например, ту же самую историю с женщиной в моей постели. Вы помните, что когда я рассказывал ее своим коллегам, мне пришлось изменить ее конец. Я уже говорил, что сделал это вовсе не из тщеславия. И это абсолютно верно. Скорее даже из скромности. Потому что там были исходные данные: мужчина, женщина, постель. А сумма получалась совсем другая, чем можно было бы предположить. С моим итогом ночи любви не получалось. Но даже если допустить, что такой итог казался неизбежным, из этого вовсе не следует, что виноват в ином исходе был непременно я. В исходных данных фигурировал не только я. Разве не так? Там были еще женщина и постель. И они тоже могли быть у истоков осечки. Вот именно это и пришло бы на ум по-настоящему тщеславному человеку. «Ну и дура же она, эта баба. Если бы она только знала, чего она лишилась!» А я, напротив, сразу решил, что осечка произошла по моей вине. И постарался скрыть эту вину. Стал лгать. Как будто я в чем-то провинился. Стал лгать от избытка во мне смирения. Из скромности? Нет, если хорошенько все взвесить, то не из скромности. Просто я чувствовал себя виноватым. Виновным в неизвестно какой несостоятельности. Виноват, и все тут. Система.

ГЛАВА IV

Может быть, я слишком долго говорил о своем насморке. Я не сожалею об этом. Я и сам понимаю, что это не слишком веселая тема, но цель моя не в том, чтобы кого-то веселить. Моя цель состоит в том, чтобы УЗНАВАТЬ, ПОНИМАТЬ, ОБЪЯСНЯТЬ. В том, чтобы придать каждому из случившихся в моей жизни событий, каждой моей привычке их истинную значимость, а не довольствоваться той оценкой, какую им дает система. Или читатель предпочтет, чтобы я выдумывал, хитрил, чтобы я поступал, как Шампьон, и, вместо того, чтобы говорить о насморке, рассказывал бы истории про какие-нибудь задранные юбки? Или истории про то, как я наблюдал в замочную скважину за тем, что происходило в ванной комнате, хотя у нас никогда не было ванной комнаты? Или в замочную скважину туалетов, хотя в наших домах туалеты всегда закрывались только на задвижку. Я понимаю, это было бы забавнее. Но забавы — это одно, а реальность — нечто совсем другое. Разумеется, мне случалось приподнимать подолы юбок у девчонок (или, скорее, смотреть, как это делали мои приятели, или же задирать платьице у своей сестры). Но редко. Во всяком случае, в детстве это не имело для меня и четверти того значения, какое имел насморк. Насморк четыре месяца в году, то есть ОДИН ДЕНЬ ИЗ ТРЕХ, тяготел над всеми моими поступками, над всеми моими мыслями, он превращал меня в некое подобие человека-сэндвича, зажатого с двух сторон, окоченевшего, неловкого, раздутого, неспособного бегать, сонливого, и в то же время страдающего из-за кашля бессонницей, говорящего гулким, как из бочки, голосом.

— Скажи, здравствуйте, госпожа Шампьон.

— Драстуйде, госбожа Бамбьон.

Меня принимали за идиота. И я ЧУВСТВОВАЛ себя идиотом. Чувствовал себя виноватым. Виноватым за насморк, отличавшийся от насморка других. ЗАКЛЮЧЕННЫМ в него. Да, если на свете существуют объяснения или начала объяснений, восходящих к детству, то не следует ли мне считать насморк причиной — одной из причин среди тысяч других, — по которой в течение стольких лет моя душа, мое тело и мои желания вокруг меня казались мне чем-то вроде тюрьмы? (С решеткой, нарисованной йодом на моей груди. У каждого есть свои собственные решетки, которые люди всегда носят с собой, — прямо идеальная тюрьма.)

Кстати, я должен вот еще что сказать: кроме насморка, я мало что помню. Наверное, у меня плохая память. А, впрочем, подождите. Надо ПРОВЕРИТЬ. Нужно постараться впредь ничего не говорить, не взглянув на то, что под этим скрывается. Кажется, память вроде бы плохая: меня, например, хоть убей, я ничего не смогу рассказать про похороны моего деда. Что верно, то верно. Но наряду с этим есть разные пустяки: голоса, запахи, которые я помню так, как если бы это было вчера. Что из этого следует? Может быть, как раз то, что все это — не пустяки. Может быть, в данном конкретном случае как раз похороны моего деда — пустяки, а запах кондитерской на улице Аксо, куда я ходил иногда с Шампьоном, напротив, очень важен. На самом же деле я редко вспоминаю о прошлом. Да и о будущем я тоже не думаю. Прошлое для меня окрашено в серый цвет, будущее — в черный. Из детства мне вспоминается насморк, экскурсия в Ножан, гвоздь. Вижу я там и Шампьона — но вот вспомнил ли бы я о нем, если бы он не стал знаменитым? Я вспоминаю школу, господина Птижана, который всегда носил красивые полуботинки со скрипом, и господина Мисона, жена которого, как поговаривали, была не вполне в своем уме и поджидала его у выхода из школы, чтобы осыпать бранью. Вспоминаю улицу, отца, мать, сестру, консьержку, которая все время пронзительно кричала на играющих во дворе детей.

— Скажите, госпожа Мажи, не могли бы вы всыпать ему от меня, вашему Эмилю. Он опять мучил моего кота.

У нее длинная лошадиная голова, руки, всегда прижатые к туловищу под мышками.

— Вашего кота, госпожа Понтюс? Вашего прекрасного кота. Примите мои извинения, госпожа Понтюс. Я накажу его, можете быть уверены.

Ведь моя мать всегда соглашалась с мнением других. Всегда. И никогда не пыталась проверить его правильность.

— Мой кот, госпожа Мажи.

— Очень хорошо, госпожа Понтюс. О! И накажу же я его. У него навсегда пропадет желание.

Мать была почтительна со всеми. Господин доктор… Господин мясник…

— Понимаешь, Эмиль, вежливость — это богатство бедняка.

И из-за ее хороших манер именно ей мясник сбагривал плохие куски, а не этой гадюке, госпоже Понтюс. Моя сестра говорила ей об этом. Но мать не менялась.

— Когда человек вежливый, то он может добиться всего.

Система. Со своей вежливостью она получала в основном пинки под зад. И даже не замечала этого. Потому что она была, как другие: видела систему, а не действительность, ориентировалась, скорее, на принципы, чем на жизненный опыт. Или, может быть, она НЕ СМЕЛА замечать. Может быть, она тоже, как и я, боялась оказаться в одиночестве. Боялась оказаться единственной женщиной в мире, которой вежливость не помогает добиться успеха. И предпочитала отрицать очевидное. Словно чувствовала себя виноватой. Все из-за той же скромности. Из-за суммы слагаемых. Из-за неправильной суммы слагаемых. Вежливость + другие + бедная женщина = всеобщая доброжелательность. И, наверное, она обвиняла в этом себя. Она обвиняла одно из слагаемых: бедную женщину. Вместо того, чтобы обвинить других. Или, еще проще, вместо того, чтобы усомниться в принципе.