— А чего это ты мне все про Каламухина своего рассказываешь? Ты б лучше мне про свою новую работу рассказала. Скрываешь еще чего-то, недоговариваешь…
Марина потупила глаза:
— Да нет, Наталья Александровна, ничего я не темню. Честно — иду в сиделки…
— Не умеешь ты, Маринка, врать, — констатировала Бабушкина. — Может, насчет сиделок и не врешь, но это явно не вся правда, и даже не ее половина. Впрочем, не буду лезть в душу — не хочу показаться навязчивой.
И Наталья Александровна демонстративно погрузилась в работу.
Марина тоже попыталась углубиться в содержание вычитываемого текста, да перед глазами все расплывалось, взгляд не фиксировал слова, и они казались лишь беспорядочным набором символов. Ей ведь так трудно было удерживать в себе неожиданно вдруг свалившееся на нее счастье, а поговорить об этом было решительно не с кем. Маму Марина не хотела нагружать своими проблемами, той врачи категорически запретили волноваться — по их мнению, это могло привести к очередному кровоизлиянию, что никоим образом не способствовало бы ее выздоровлению. Единственная подружка Лариска Бутакова ныне проживала в такой глухомани, что, как говорится, ни в сказке сказать… — лет пять назад вышла Ларочка замуж за высокого красавца Гиви. Тот уверял, что жить они станут в замечательном районе Тбилиси, а на самом деле увез ее в отдаленное селение Тцирахети, расположенное и в самом деле не так уж далеко от столицы, всего-то каких-нибудь километров сто пятьдесят, но по горным дорогам, где автомобиль проехать не мог даже теоретически, этот путь занимал едва ли не целый день. Да и тот мог проделать лишь сам Гиви на лошади, Лариска же к лошадиной езде естественно, не была приучена. Почта в Тцирахети доставлялась весьма нерегулярно, а потому переписка, и без того редкая, плавно сошла на нет. Лишь от дяди Васи Марина знала, что у Лариски уже двое детей, что жизнью своей она крайне недовольна, да вырваться из крепких объятий Гиви невозможно хотя бы по той простой причине, что сто пятьдесят километров пешком, да еще и с маленькими сопливыми ребятишками, проделать практически невозможно. Впрочем, свободолюбивая Лариска однажды отважилась на этот неординарный поступок, но, естественно, была поймана супругом буквально через несколько часов и бита была нещадно, дабы в следующий раз неповадно было. В общем, если не особо вдаваться в подробности, Ларискино пребывание замужем можно было описать одним словом: крепостная. Любящий папаша, дядя Вася буквально сходил с ума, даже ездил самолично в Тцирахети. Приняли его там, как самого дорогого гостя, кормили-поили, из-за стола не выпускали, а вот с дочкой повидаться толком не удалось: паршивец Гиви все списывал на национальные традиции, мол, негоже женщине за общим с мужчинами столом сидеть, а гостя негоже выпускать из-за стола до самого отъезда. А когда подошло дяде Васе время возвращаться домой, гостеприимные родственники провожали едва ли не всем селением, окружив дочь с отцом плотным кольцом, дабы неблагодарная жена не наговорила отцу лишнего. Так что дядя Вася нынче пребывал в глубочайшей печали, не мог даже вспоминать излюбленных своих кубиночек, а несчастная тетя Розочка все свободное от работы время проводила на диване с обвязанной платком головой — проклятая мигрень практически не отпускала.
Нелегко было и Маринке. Когда Ларочка была рядом, Марина часто на нее злилась. Лишившись же подруги, ощутила потребность в ней. Ведь иногда душа буквально требовала собеседника, а его-то и не было рядом.
И вот теперь Бабушкина не только оказалась рядом, но и готова была выслушать Маринкины откровения. С одной стороны, Марина не привыкла делиться личными переживаниями с посторонними людьми, с другой — Наталья Александровна вроде как уже давно перестала быть посторонней. Не она ли сначала сватала ее за Каламухина, но потом едва ли не с первых дней замужества советовала Марине развестись, сразу поняв, что ничего хорошего из их совместного проживания не выйдет? И если бы Марина прислушалась к ее совету, не потеряла бы целый год жизни под надзором маразматической Ираиды Селиверстовны. Может, и теперь Бабушкина что-нибудь присоветует? Как ни крути, а любовь ведь действительно слепа, может, из-за нее Марина и не видит подводных камней в создавшейся ситуации? А Наталья Александровна ведь женщина мудрая…
Бабушкина выслушала Марину внимательно, не перебивая. И, лишь убедившись, что рассказ окончен, вступила в диалог:
— А ты сама? Что ты чувствуешь, что тебе сердце подсказывает? Ты действительно хочешь быть рядом с ним, или это в тебе говорит извечная женская жалость?
Марина улыбнулась так откровенно, так весело, что при всем желании ее нельзя было подозревать в неискренности:
— Ой, Наталья Александровна! Видели бы вы его! Он ведь даже в инвалидной коляске такой… Я не знаю, как это сказать правильно, чтобы вы поняли. В общем, даже в таком незавидном положении он может вызывать любые чувства, кроме жалости. Его можно любить, его можно ненавидеть — тем более есть за что. Можно сколько угодно обижаться на него, можно, наверное, даже презирать — но, мне кажется, презирать его при всем желании не получится, это, наверное, будет смесь любви и ненависти. В общем, все, что угодно, кроме жалости. Жалеть Потураева — это нонсенс. Разве только если жалость — производное от любви. Не та жалость, которая унижает, а та, которая помогает, возвышает. Когда хочется принять его боль на себя. А по-другому жалеть Потураева просто невозможно, он такой… Не знаю какой. Просто нельзя, и все…
И Марина, не в силах подобрать необходимые слова, замолчала. При этом на ее лице светилась такая счастливая полуулыбка, что об инвалидности Потураева действительно уже никто не вспоминал.
— Э-э-э, девонька, — с ласковой улыбкой протянула Бабушкина. — О какой жалости ты говоришь? Та, которая, по твоим словам, производная, — вовсе никакая не производная и вовсе никакая не жалость. Это и есть любовь в чистом виде, та самая, классическая любовь. И как бы ты ни была на него сердита за причиненное тебе зло, ты никогда не сможешь его ненавидеть. Ты просто обречена на любовь к нему. Так что, на мой взгляд, ты приняла абсолютно верное решение. Конечно, ты должна быть рядом с ним. Кто еще, как не ты, сможет облегчить его страдания? Правда, не уверена, что польза от твоей любви будет обоюдная — судя по всему, твой Потураев еще тот орешек. Но, по крайней мере, ты весьма существенно выиграешь в зарплате.
И Наталья Александровна так задорно рассмеялась, словно ей не пятьдесят семь, а по крайней мере лет на тридцать поменьше. Так весело, беззлобно, так заразительно, что Марина не удержалась и с огромным удовольствием присоединилась к ее веселью. Потом, вдоволь нахохотавшись, Бабушкина враз посерьезнела:
— Только смотри, Марин, будь бдительна. Именно из-за того, что он у тебя еще тот орешек. Насколько я поняла, он в очередной раз может воспользоваться твоей любовью и привычно выбросить тебя из своей жизни. Поэтому, мне кажется, будет лучше, если ты засунешь свою любовь поглубже. Выполняй всю работу, оговоренную контрактом, а на большее не соглашайся ни в коем случае. Этот подлец, видать, весьма хитер и изобретателен, как бы тебе снова не пришлось плакать. Изображай из себя равнодушную сиделку, дабы не надумал себе чего лишнего.
— Вот-вот, — согласилась Марина. — Я и сама так думаю. Я ведь даже сказала ему, что замужем. Так что пусть знает, что и без него охотники нашлись.
И, мгновение поразмыслив, добавила:
— Только знаете, Наталья Александровна, я ведь далеко не уверена, что смогу долго продержаться рядом с ним чисто сиделкой. Он ведь, подлец, тако-о-ой, — и, мечтательно закатив глазоньки, тихонько рассмеялась.
Бабушкина с готовностью подхватила:
— Ну конечно, тебе, как человеку, измученному нарзаном, то есть Каламухиным, воздержаться будет очень нелегко!
Помяни черта — тут же явится на порог. Не успели еще женщины вволю насмеяться, как на пороге корректорской возникла внушительная фигура Каламухина. Надо же, все Маринкины совместные с Бабушкиной выводы полетели в тартарары — даже принтеру не пришлось ломаться, Каламухин пришел сам, и вызывать не потребовалось. Решительно шагнул к Марининому столу, заявил тоном, не терпящим возражений: