Шлегель еще долго не отпускал Ольгу, долго водил ее по тихому большому берегу, расспрашивая об экспедиции и товарищах по работе. Потом он проводил Ольгу до пристани.
— Я бы сам поднялся на север, но не могу. Если что, пишите мне, — сказал он, прощаясь. — А я отвечу. Я здорово пишу письма, честное слово. Плохие поэты всегда пишут хорошие письма.
У Звягина подобрались отличные ребята, и они так сроднились между собой, что образовали семью. Об окончании плавания думали, как о несчастье, и если бы не боялись все хорошее перепутать, конечно, переженились бы и странствовали семьями, с детьми, как цыгане.
25 сентября Звягин был в лимане Амура.
Ольга устроила всю группу в старой бане Зуева. В бане уже гостила зуевская племянница Олимпиада, приехавшая выходить замуж.
В Николаевске-на-Амуре все было тихо. Город еще не вернулся из тайги и моря. Недели через две ждали человек двести с приисков и разведок, и предполагалось, что состоится не менее сотни свадеб. Николаевские девчата нервничали на вечерних уличных гуляньях, ожидали первой осени и вместе с нею женихов из тайги.
В то самое время, как Ольга шла с экспедицией к северу, Луза получил телеграмму от Михаила Семеновича, приглашавшего поехать с ним по краю, и, несмотря на то, что дел на границе было по горло, выехал ему навстречу в Никольск-Уссурийский.
Ехали в салон-вагоне втроем, не считая проводника: Михаил Семенович, порученец Черняев и Луза, — так предполагалось, — на самом же деле в вагоне толпилось по меньшей мере двадцать или тридцать человек. Они влезали на маленьких станциях и от остановки до остановки докладывали о хлебе, о сое, о кадрах, потом, не успев попрощаться, вылезали, и вместо них появлялись другие.
Михаил Семенович в салон-вагоне.
Во Владивостоке стояло солнечное ветреное утро. Вагон поставили в тупик, почти у берега залива. Из вагона были видны корпуса пароходов, слышалось пение грузчиков и удары волны в гранит эстакады. Было еще рано. Город спал. Связисты сунули в угол вагона два телефонных аппарата и включили вагон в мир. Черняев, в голубом бумажном трико, зловещим шёпотом закричал в трубку:
— Алло, город, алло!..
Наскоро выпив чаю, Михаил Семенович и Луза пешком пошли в город, смотрели, как дворники метут улицы, как открываются магазины заходили на почту, в больницу, на Миллионку, где в улочках-щелях копошились воры и контрабандисты, а кондитеры пекли и варили какую-то сладкую ерунду, пахнувшую чесноком. Они толкнули дверь и вошли в пустой Китайский театр. На стене маршировал мальчик лет восьми; старый, обрюзгший китаец издали наблюдал за ним, что-то хрипло покрикивая.
Потом они сели за общий стол в китайской столовой и вместе с портовыми рабочими и нищими съели какой-то острый соус, сладковато-кислый и душисто-вонючий, запив его теплым, почти горячим пивом. Потом вломились в только что открытый магазин готового платья и долго приценивались к вещам, а в десять часов утра вернулись в вагон заседать.
Не успел Луза выпить у проводника бутылку нарзана, как из салона послышался голос Михаила Семеновича. Он почти кричал:
— Пальто стоит триста — с ума сойти! Кому продаете? Город грязный, запущенный. Дворники с утра пьяны. Улицы нужно иногда поливать водой, слыхали об этом? Или вам создать институт по уборке улиц?
Луза сидел в купе рядом с салоном. Доклады о рыбе, золоте, детях, банно-прачечном деле ходили в его голове, как дым.
Порученец Черняев шёпотом кричал в телефонную трубку, чтобы соединили с краем. Проводник стоял в тамбуре, строгий и бледный. Чувствуя свою близость к государственному делу, он торжественно впускал посетителей и делал им знак пройти или подождать, не говоря ни слова.
— Насчет обеда ничего не известно? — спросил его Луза.
— Видите, принимает, — ответил проводник. — До вечера не управимся.
Луза вернулся к себе в купе. Молодой профессор говорил в салоне Михаилу Семеновичу:
— Мне больше нечего делать, — говорил он. — Техникум создан, кадры налицо. А у меня в портфеле начатый исторический труд…
— Давно в партии?
— Десять лет. Слушайте, Михаил Семенович, я сделал все, что мог. Не могу, Михаил Семенович, не могу. Надо подумать и о себе.
— У вас будет много времени. Я вот думаю, что вам трудно быть коммунистом всю жизнь. Еще год, еще два, потом конец.
— Михаил Семенович…
— Говорю прямо: вам осталось два-три года. Начните, думать о себе сегодня же. Нечего обижаться, когда виноваты. Иному, брат, трудно быть коммунистом всю жизнь. Дернет на нервах — и через пять лет от него одни дырки. Вы, Фраткин, интеллигент, тонкая душа. Думайте о себе строже. У нас и пролетарии заваливаются, возьмите хотя бы Зарецкого. Раз в жизни побил японцев и никак этого забыть не может, а с тех пор он нам двадцать дел испортил. Это талант, Фраткин, быть коммунистом, большой талант.
— Если так, пошлите меня в ЦК, пусть ЦК проверит.
— Идея. Только мы не вас пошлем, а письмо.
— Я…
— Вы, Фраткин, человек без запаса, без внутренних фондов. Передержали мы вас ни профессорстве, нот что. Руководя человеком, всегда надо помнить, на что он годен и сколько способен продержаться. Хватит. Через две недели я вернусь в край, поставлю ваш вопрос…
Он встает из-за стола и грузно делает несколько шагов по салону.
— Хорошо бы пообедать, товарищ Черняев, — говорит он и спрашивает Фраткина: —В козла играете? Садитесь. Вася! — зовет он Луду. — Вылезай из купе.
Они садятся играть в домино: Михаил Семенович с Черняевым, Луза с профессором.
Порученец Черняев, давний компаньон Михаила Семеновича, играет, ни на кого не поднимая глаз. Он весь в благородном порыве подыграть своему компаньону и знает, что большего с него и не требуют.
Первую ошибку делает профессор.
— Шляпа вы, — замечает тонким, певучим голосом Михаил Семенович, — вы же своего подводите таким ходом. Ах, чёрт вас! Вы даже в игре шляпа! Берегись, Вася, профессора!
Затем отличается Луза. Он запер ходы, сам того не заметив.
— Чего ж ты лезешь играть, раз не умеешь? — говорит, волнуясь, Михаил Семенович. — Еще вызывается играть…
— Да я же не вызывался… — А ну вас, давайте обедать. Раз садишься играть — играй. Три часа дня. Обед кончен. — Машину, — говорит, зевая, Михаил Семенович. Они едут поглядеть, как идут работы по береговой обороне, начатые в апреле.
Михаил Семёнович и Луза отправились осматривать работы по береговой обороне.
Берег завален мотками проволоки, пустыми цементными бочками, осколками ящиков и грудами щебня. Бетонщики, землекопы и электрики в синих робах расхаживают между костров, походных горнов и бетономешалок. Громадные ящики с деталями будущего орудия стоят возле. Это будет одно орудие. Его еще нет, но будущее хозяйство этого скромного «хутора», как здесь любовно называют эти гигантские пушки, уже разместилось вокруг строительной площадки. В клубе этого «хутора» (в клубе, собственно, орудия) поет хор, рядом с клубом монтируют рацию, и то, что раньше, в старину, называлось артиллеристом, бойкое существо в синей робе и бескозырке, оглушительно насвистывая, любовно ходит вокруг двигателя электростанции, которая также составляет хозяйство этой пушки.
Потом идет штаб самой пушки, командная рубка, маленький госпиталь, склады, казармы, подвалы, огород и цветник.
— Война становится трудной специальностью, — с довольным видом говорит Михаил Семенович. — Чтобы убить одного человека, надо кончить по крайней мере десятилетку.
Они заходят в казармы краснофлотцев.
— Деревенские, поднимите руки! — просит Михаил Семенович. Не поднимается ни одна рука. Все — рабочие, половина окончила семилетку.