— Я этого не говорил. Я хочу только сказать, что я солдат и мне безразлично, почему мне доверяют больше, а другому меньше.
— Разве в такой организации, как ваша, не доверяют всем одинаково?
— Не знаю.
— Вы не интересовались этим?
— Нет.
— Но вы потребовали хотя бы объяснения вашей диверсии?
— Да.
— Вы получили указание, кого именно следует убрать и за что?
— Да.
— Например?
Проходчик отрицательно покачал головой. Шлегель снова углубился в рассмотрение карты, как человек, который ведет беседу без особого интереса и не торопится сделать из нее выводы.
Опыт подсказывал ему, что человек этот будет раскрыт, но как — этого Шлегель не знал еще сам. Иногда он не запоминал даже ответов проходчика, все свое внимание обращая пока на тон ответа, приучая себя к естественному ритму и складу речи подследственного. Ему нужно было приучить свой слух к манере его говора, чтобы уловить колебания, отклонения, задержки, какие произойдут впоследствии, когда дело дойдет до вопросов, имеющих большее значение.
— Можете ли вы мне сказать, какой точки зрения придерживается БРП на аграрный вопрос в Советском Союзе?
— Я этим не занимался.
— А какова ваша специальность?
— Я боевик.
— Точнее.
— Я боевик, это должно быть понятно. Баша партия имела боевиков, и вы отлично знаете, что это такое.
— Наша партия имела боевую организацию, но никогда не содержала наемных убийц. Каждый поступок наших боевиков — политический акт, всесторонне объяснимый. Боевики партии всегда знали, куда, зачем и для чего они идут на смерть.
— Знаю и я.
— У меня на этот счет сомнения.
— Мы казнили вашего Шлегеля. Помните?
— Как же!
— Мы казнили его как душителя народной свободы, как палача наших товарищей. Тот, кто пришел на его место, учтет это.
— Безусловно.
— Дамоклов меч, ежечасно, ежеминутно занесенный над ним, послужит ему в пользу. Нет-нет да и вздрогнет, нет-нет да и задумается над своей кровавой работой: а не довольно ли, а не время ли перестать?
— Вы создали тип чекиста по своему образу и подобию. Он неверен.
— Дело не в типе чекиста, дело в положении человека, который приговорен к казни без указания срока. Представьте его состояние.
— Я пробую. Это трудно представить.
— Вы не отвечаете на мой вопрос.
— Да, потому что в нашем с вами положении задаю вопросы я, а отвечать на них должны вы. Кроме того, я и есть Шлегель. Это моя фамилия.
— Вы живы?
— Как видите.
Пауза. Шлегель изучает карту.
— Какова точка зрения БРП на рабочий вопрос в Советском Союзе?
— Не знаю.
— На профессиональное движение?
— Понятия не имею.
— Вы шли убивать?
— Казнить!
— Нисколько не задумываясь, зачем вы это делаете?
— Да. То есть, нет, я знал.
— И были согласны?
— Да.
— Вы получаете сдельно?
— Да. Но это не имеет значения.
— Конечно. Все, что хорошо оплачено, не имеет большого значения.
— Это можно отнести в равной мере и к вам.
— Едва ли. Я не получаю с головы. Вы сказали, что вы патриот. Патриот чего?
— Я патриот своей родины, великой и свободной России.
— В момент революции вам было тринадцать лет. Что вы успели сделать для родины и что она — для вас?
— Я дворянин.
— Точнее.
— Я сын коронного чиновника.
— Точнее, пожалуйста.
— Я сын большого государственного человека.
— Точнее.
— Я не намерен рассказывать свою биографию.
— Ваш отец казнен революцией?
— Нет.
— Из ваших родных кто-нибудь казнен революцией?
— Никто.
— К какой партии принадлежал ваш отец?
— Не помню. А мать?
— Не помню. Она жива?
— Не имеет значения.
Пауза.
— Когда молодого парня, как вы, который ничего толком не знает, посылают на ответственное дело, очевидно, у него есть какие-то особые достоинства, помимо наивности и невежества. Как вы думаете?
— Да, наверное так.
— А какие, по вашему мнению?
— Не мне говорить о себе.
— Это и я могу сделать, правда?
Шлегель в последний раз бросает взгляд на разостланную перед ним карту.
— Очень грубая работа, — говорит он. — Человек, никогда не бывавший в этих местах, сроду не рискнул бы идти по такой шпаргалке. И моста этого нет, и шоссе не туда. На память составляли?
Проходчик молчит.
— Почему вы не пишете больше стихов? — спрашивает Шлегель.
Пауза. Пауза. Очень хорошая пауза.
— Я никогда не писал стихов.
— Разве? Точнее, пожалуйста.
Память, работавшая с невероятной стремительностью, тотчас развернула маленькое воспоминание. Месяца два назад Шлегель обратил внимание на заметку из Кореи в харбинском белогвардейском журнале. Сразу бросилось в глаза, что писал ее неудачный поэт, владевший языком ходульно приподнятой прозы. Неудачные поэты всегда стараются и прозу писать, как стихи. Шлегель сам когда-то сочинял стихи, и ему было видно, что этот поэт внимательно читал Маяковского и отразил его влияние в своем языке. Шлегель сразу тогда подумал, что этот литератор из Кореи — в недавнем прошлом советский подданный.
Такие странные выводы являются почти сами собой в сознания, натренированном на сближении самых противоположных ассоциаций. Что-то было в языке этого литератора из Кореи такое, чего не было в языке старых белогвардейцев.
Так возникло несколько отправных точек. Бывший поэт, статьи в журнале, советское гражданство.
Вопрос о стихах родил паузу, ставшую ответом.
— Почему вы бросили писать статьи из Кореи? — спросил затем Шлегель.
Опять пауза.
— Я никогда не писал статей.
— Обычно мы не втягиваем в дела подследственных их родных, но в вашем случае…
Шлегель поглядел на проходчика. Тот был бледен, как в первый час поимки. Два или три раза он пробарабанил рукой по столу и, спохватившись, поднял руку и погладил волосы.
«В нем борются два желания — сознаться и продолжать борьбу. Но как ее продолжать, он не знает».
— Вы, кажется, хотите меня о чем-то спросить? — говорит Шлегель.
— Что? Нет, нет.
— В таком случае ответьте на мой вопрос: как вы смотрите на привлечение к вашему делу родных? Или обойдемся без них?
Проходчик поднял лицо.
— Никодим вами взят?
— Да.
— Значит, вы все знали с самого начала?
— Да.
— Так зачем же было валять со мной дурака?
— Без этого валянья вам трудно было осознать свое поистине дурацкое положение. Когда преступник пойман, его обыскивают и одевают в особый костюм. Вы обысканы. Снимите маску героя. Вы только преступник — фашист.
И Шлегель говорит быстро, как вещь, давно ему известную, которую он только скрывал из необходимости, — говорит то, что сейчас сложилось у него в сознании:
— Патриот бежал из Владивостока в Корею. Жрать нечего. Патриот писал бездарные стихи — не кормят, писал статьи — не кормят, патриот пошел в диверсанты. Места знакомые с детства. Как не пройти?
— Я шел убить того, кто заменил Шлегеля, — говорит проходчик.
— Недоубитого Шлегеля заменяю я сам. Я еще жив. Рассказывайте о Никодиме. Можете положить руки на стол, все равно я вижу, как они дрожат.
В полдень Шлегель уехал, посылая вперед телеграмму за телеграммой, а когда стемнело, посадили в тачанку и Льва Вересова.
Никодима взяли в ту ночь, когда Вересов ехал в жарко натопленном вагоне, в двухместном купе.
Вересов часто выходил в уборную, исподлобья оглядывая коридор и стоящих в нем, шумно беседующих людей. Они пропускали его настороженно-внимательно, передавая друг другу: «Эй, пропусти-ка этого, быстро!» Тарасюк не отставал от него ни на шаг, а приведя в купе, молча садился напротив, держа руку в кармане.
— Поговори со мной, — говорил ему Вересов. — Мне всего двадцать восемь лет, брат. Глупо все вышло. Ты колхозник, что ли? Кто ты такой?