В полдень китаец проснулся. Луза поставил перед ним еду: кусок черного хлеба и банку консервов, но человек снова уснул. Он спал весь день, и вечер, и ночь до рассвета. Луза сидел с двустволкой у ног, мурлыча песню.
Он думал, что незачем было ему оставаться ночевать в этом дырявом, холодном шалаше и ничего б не случилось с ним, не размяк бы он и не заболел и не заблудился в дождь, если б прямо из колхоза прошел до районного центра. Но шла весна, пустынная, как море, и дикая, как море, — и Луза поддался весне.
Все закричало в природе, раскрылось, все задрожало — дождь, дождь. И Луза, вместе со всей природой, захотел дождя, одиночества.
Ну, лей, дождь, лей!
И он ударил, сначала легонько, косым пробным ударом, а потом и с размаху. Выйти было уже нельзя — дождь заслонил расстояния, земля стала скользкой. И тогда Луза остался, развел костер из прошлогоднего сушняка, закурил трубку и почувствовал себя очень счастливым в одиночестве, что часто бывает с людьми и почти никогда не объяснимо.
Но китаец нарушал одиночество. При нем ничего не налаживалось, мысль поминутно бросалась к другим делам.
А маленький окровавленный человек, проспав ночь, спал и утро, опять до полудня. В полдень открыл глаза.
— Надо чека ходи, — сказал он довольно сознательно. И Луза удивился, кто бы это мог быть.
Китаец прихрамывал, щупал бока и отдыхал через каждые сто шагов. На заставе его тотчас узнали — это был пятый. Кривя рот, он стал раздеваться при всех, кланяясь окружающим и пожимая им руки, как старым знакомым.
— Одна-три палка здесь нету, — сказал он, ощупав бока. — Мало-мало пропал.
Голова его была в ужасном виде: пуля вспорола кожу от левой брови до темени, кожа раскрылась широким жолобом с белыми краями.
Видя, что это человек свой, партизанский, Луза заговорил с ним. Он знал по-китайски, но говорил в крайнем случае.
— Мы вот его даже на красную доску записали, — торжественно сказал Тарасюк. — Отдали последнюю честь.
Взглянув за реку, китаец прошел к обелиску. Одобрительно щелкнул языком и сказал очень вежливо, но решительно:
— Меня надо вычеркнуть, пожалуйста. Сейчас надо вычеркнуть.
Он остался очень доволен, когда раскалили гвоздь и с великими ухищрениями исправили «пять» на «четыре».
— Торопиться не надо, — сказал он резонно.
Из-за реки глядели японцы.
Луза отправлялся в город по партизанским делам. От колхоза до районного центра, тропами меж сопок, было два часа ходу.
…Вечером того же дня, в поезде, Луза встретил чекиста Шлегеля, старого товарища по партизанским годам. Тот возвращался из тайги на Нижнем Амуре, где только что заложили город. Луза не знал ничего о закладке города и ехал, мрачно посвистывая в лад своим невеселым мыслям.
— Был Дальний Восток, и нету Дальнего Востока, — говорил он Шлегелю. — Взяли людей и пораскидали по белу свету. Зарецкий, командарм партизанский, нынче тайгу рубит; Янкова сунули завхозом в кооперацию, а Гаврила Ефимович Янков был рубака, хоть и старый годами… А давеча приехал ко мне инженер. Воздух, заявляет, запрем. Как же это так? — говорю. Ну, поговорил, как водится, и уехал. А на переднем плане большая ерунда происходит…
И он рассказал историю расстрела и описал пятого китайца с разорванным лбом.
Шлегель слушал внимательно и переспрашивал. Пятый китаец мирно лежал в областном госпитале, и Шлегель только что побывал у него, но ничего не сказал Лузе.
У самого Шлегеля на душе было мрачно, как перед болезнью. Но Луза все ныл, все жаловался, и Шлегель не выдержал.
— Брось ныть, — сказал он. — Самого бы тебя голыми пятками на горячие угли.
И оба они замолчали. Луза думал о маленьком китайце и партизанах, а Шлегель думал о человеке, который вот уже седьмой раз в течение месяца безнаказанно переходит границу и зовут которого то Шабанов, то Матвей Матвеевич, то Мурусима. Этот человек был сейчас в нашей стране и собирался возвратиться в Маньчжурию.
Шлегель нагнулся к Лузе и сказал ему:
— Если душа горит, приходи ко мне, дам дело. Тебя тишина заела, а никакой тишины, брат, нет. Это болезнь у тебя. В тишине-то…
И он не удержался, рассказал о человеке, не то Мурусиме, не то Матвее Матвеевиче.
— А ведь он, вернее всего, через твой колхоз ходит к нам, где-то в твоих местах пробирается.
— Если через меня ходит, так в последний раз прошел, — торжественно сказал Луза, а Шлегель отвернулся от него и злобно вздохнул.
Он только что сделал три тысячи километров по воздуху, двое суток валялся в охотничьем чуме и теперь возвращался к себе домой в неудобном, переполненном поезде.