— Валяй, Варюха, дуй!
Варвара Ильинична запела по-украински, что означало ее крайнюю растроганность и ту певческую печаль и тоску, которые приходят, когда певец заблудился в песнях:
Очарованный хмелем и песней, Луза с мрачным уважением глядел на Варвару.
— Пей, Варя, пей, красота моя! — восторженно покрикивал он. Неясно было, чего он хотел от Варвары, чтобы пила она или пела, но сердце Лузы уже не считалось ни с какими словами. — Пей, Варюха! — кричал он плача.
Многие оглянулись на печальный бабий голос, в котором вздрагивала сухая, еще не капнувшая, но уже соленая на слух слеза.
Лузу не веселил пир. Он все время рассказывал о пятом китайце, что убежал от расстрела.
— Надо было нам в двадцать девятом году подмигнуть им, — говорил он. — Сами такими были.
— Не смешивай личного в партийным, — утешал его старик Валлеш, а старший Плужников бил кулаком по спине, говоря:
— Приезжай, чёрт, в тайгу — такой интересный климат… Промнись.
Да, бывал уже Луза в гостях, ездил проветриваться и к старым товарищам, и в санаторий. Два месяца сидел он безвыходно в отличном доме отдыха, в Крыму, и через неделю заскучал, замрачнел невообразимо.
Сначала все ему было приятно — и люди и разговоры. Удавалось ему ловко ввернуть о гражданской войне и интересно рассказать о японцах и партизанах. Но дня через три, когда рассказаны были самые интересные и видные истории, люди стали приставать к нему с расспросами о том, как дело с лесом на Дальнем Востоке, да велико ли судоходство по Амуру, да относительно новостроек. А он все сворачивал на гражданскую войну и японских шпионов, — как они, офицеры генштаба, живут в тайге охотниками или потрошат иваси на рыбалках. Но и этих историй хватило не больше чем на день. И, рассказав их, он замолчал, перестал ходить в клуб и заваливался спать раньше времени, рыча во сне от хлопотливых переживаний.
Особенно донимал его один в доме отдыха, любитель поговорить о политике. Он говорил об углях, о железной руде, о лесах, об озерах, только что найденных в тайге. Презрительно кривя губы, он поругивал таежных людей за бездомность.
— Мало у вас народу и медленно растете. Экзотика вас развращает — тигры, женьшень, японцы, тайга. А экзотика в том, что, сидя в лесу, спички из Белоруссии возите. И не стыдно? Целлюлозы сколько угодно, а ученические тетрадки в Москве, небось, закупаете. Вот попадут к вам рязанцы да полтавцы, они научат вас, как ценить Дальний Восток!
— Беден ваш край человеком, — говорил он. — Мало человека у вас, и прост он чересчур… Смел, но узок, без самостоятельной широты ума. Мало ли столетий прошло, как забрел он туда и сел на туземных стойбищах? Мало ль он повыжег лесов, поразгонял зверя, — а нет, не стал родителем края, не пустил глубоких корней в землю, не воспел ее, не назвал родиной. Только сейчас берется он за хозяйство, да и то полегоньку.
— Э-э, ерунда! — пробовал отмахнуться от него Луза.
Но отдыхающего трудно было сбить с мысли.
— Жил у вас человек при царе сытно и воровски, как в чужом, не собственном дому, — все не считано, не меряно: ни земля, ни лес, ни рыба, ни зверь. От богатства края был нерадив и в общем небогат народ, и оттого, что все валялось нетронутое, небрежен стал, глух к труду. Не заводил у вас человек радостей надолго, не оставлял детям хозяйство со старыми, своей рукой посаженными корнями. Надо к вам новых людей подбросить, освежить вас.
Луза собрал чемодан и, никому не сказавшись, уехал домой.
Так что он знал хорошо, что значит быть в гостях, и, небрежно махнув рукой, отвечал Валлешу:
— Вы все знаете, злость на этих японцев у меня великолепнейшая, первого сорту, а нервы… э, нервы дают себя знать в любом вопросе.
Он становился все злей и злей. Узкие глаза его сжались, рот открывался медленно, нехотя.
— Антипартийно отношусь к японцам — факт, — говорил он. — Ненавижу. Я их в пень рубил.
— А польза есть? — спросил Шершавин, щуря невыспавшиеся глаза. — Сидишь на самой границе, а японцы у тебя под носом на диверсии ходят.
— А вы воздух закройте на замок, — возражал Луза, смеясь ядовитым смехом. — Чего же вы, право? Закрыли бы на замок воздух — и вам спокойно, и нам веселее.
— Народу никого у нас нет, — сказал он опять, пожевывая сивые усы. — Строить чего-то собираемся, а двор не огородили. Все, брат, у нас попрут.