Повар в белом халате принес ему обеденную пробу, а радист быстро нашел в эфире шанхайскую румбу.
Здесь была своя электростанция, свое радио, свой химдегазатор, больничка, красный уголок и спальные комнаты.
— За раз всего не рассмотришь, приеду в другой раз.
— Приезжай, когда хочешь. Ты тут застанешь нас всегда, живыми или мертвыми.
В Ворошилов можно было выехать в ту же ночь, но Луза дождался рассвета. Город полз по краям шоссе в глубь Амурского залива. Из пришоссейной тайги выглядывали рабочие бараки, за дальними сопками посвистывали лесопилки. В Раздольном машину встретил комдив Голиков, и пришлось сутки прогостить у него, а при въезде в город Ворошилов, как именовался теперь Никольск-Уссурийский, молодой, веселый красноармеец вскочил на подножку и велел заворачивать к дому начальника гарнизона. На перекрестках улиц стояли красноармейцы с красными и синими флажками в руках.
— Не то, все не то! Когда успели? — бурчал Луза.
У Винокурова пробыли сутки. Часов в семь утра домработница его завела патефон, поставив пластинку с «Колонным маршем».
— Побудка! — крикнула она свирепым голосом.
Через минуту из спальни гигантским прыжком выскочил сам Винокуров. Он был без рубахи, в одних рейтузах и тапочках на босу ногу. Во дворе его ждали секретарь в таком же виде и начальник штаба в нижнем белье.
Втроем они побежали, прижав локти к бокам и посвистывая от холода, вокруг дома.
Луза с Надеждой успели напиться чаю, пока вернулся хозяин. Ни ’ слова не говоря, Винокуров прыгнул в четыре приема по узкой лестнице на второй этаж, в спальню, и, как цирковой престидижитатор, сейчас же вернулся, одетый в форму.
— Пейте, ешьте, — сказал он, — а я на коня.
Вернулся он домой поздней ночью. С ним был комиссар Шершавин.
— Ну, Фенимор Купер, выкладывай свои приключения! — закричал он с порога.
После рассказа Лузы пошли расспросы.
— Да что же ты там, батенька, делал? — приговаривал Винокуров, когда, не умея ответить, Луза пожимал плечами. — Такая, батенька, командировка у тебя была…
— Да как же командировка, когда украли меня…
— Что за разница? Накамура-то как? — спросил Винокуров о командующем японской армией, что стояла напротив, за рубежом. — Выздоравливает или нет? Что говорят? Печень у него не в порядке, — объяснял он Лузе, — должно быть, уйдет в отставку. Пора. Шестьдесят лет старику.
— Жалеешь? — спросил Луза.
— Чего жалеть? Радуюсь. Осторожный генерал, опытный, с ним трудно будет. Ну, да если он уйдет, наверно, Хасегаву назначат. Знаю этого хорошо — ухарь, завирушка. В бою, что тетерев на току, ни черта не слышит, не понимает. Араки второго сорта.
Долго перебирал в памяти Винокуров генералов и полковников, расспрашивал Лузу о японских солдатах и записал имя Осуды себе в книжку.
— Погиб? — спросил он.
— Жив. Фушун-то, знаешь, три недели держался. Вывезли его, а где пребывает — не знаю.
— Расскажи-ка о партизанах. Кто там у них выделяется? — спросил Шершавин, и Луза рассказал о маленьком Ю, том самом, которого когда-то выпустили из рук японцы, на реке, перед его колхозом. Он рассказал о Чэне, и о Безухом, и о многих других, имен которых он не помнил.
— Если все так, как рассказываешь, значит, началось, — сказал Шершавин. — Одних война убивает, из других людей делает. Мы опрокинем на их голову весь Китай и Корею — пусть попробуют, с чем это едят.
Дня через два Луза поехал к себе в колхоз.
Колхозы начинались за городом и шли цепью до самой Георгиевки. Шершавин, ехавший с Лузой, давал объяснения.
— Вот там теперь два занятных колхоза, — говорил он, — а тут еще один, а там планируем нечто вроде совхоза, вон, за горой.
Колхозы быстро и ладно осели на границе. Коренастые силосные башни все время маячили на горизонте, справа и слева от шоссе. В полях, под навесами, стояли железные бочки из-под горючего и бетономешалки, какие-то глубокие громадные котлы, еще пахнувшие резким и, казалось, теплым запахом варева. Стога сена издалека напоминали ангары, так были они широки и длинны.
«Все не то, все не то», думал Луза, глядя вокруг с удивлением и неприязнью. Какими маленькими казались ему долины и как тесно теперь стало на переднем плане с его когда-то нежилой и дикой тишиной!
Нигде, сколько ни всматривался Луза, не оставались поля сами собою. То здесь, то там, как бодрый пастух, стоял на краю долины высокий ловкий дым электрической станции, мельницы или механической мастерской.
Над зимними полями, забытые с осени у полевых станов, голосисто пели радиорупоры. Страшно было слышать звуки скрипки или пение женщины в глухую ветреную ночь, когда воют голодные волки.
В Георгиевку Луза решил не заезжать, но комиссар настоял.
— Сто рублей закладываю, — сказал он, — что не доберешься до переднего плана. Собак, брат, расплодили мы тут, колючки расставили, фотореле завели…
— Рано в мертвяки записываешь, — ответил Луза.
— Да мертвяку легче пройти, чем тебе.
К ночи, измученные дозорами, добрались до полей «25 Октября».
— Хочешь поглядеть точку? — спросил Шершавин. — Ты ведь конца строительства не застал.
— Вези.
Колхоз был где-то совсем рядом; голоса доносились до них ясно, почти разборчиво.
Тропой в кустарнике они прошли за шоссе, спустились в узенькую ложбинку и молча поднялись на взгорок.
— Стой! Ложись! — тихо сказала им ночь.
Они легли.
Часовой подполз к ним медленно и осторожно. За часовым, зевая от возбуждения, бесшумно полз пес.
— Пропуск…
— Э, да то ж мой Банзай, — сказал Луза. — Вот стервец, смотри, пожалуйста!
Зевая от желания лаять, Банзай прижился к ноге Лузы и замер. Лапы ого дрожали, рот был оскален, но он не издал ни одного звука и бесшумно исчез вслед за часовым, не дав Лузе опомниться.
Узким, еле заметным входом проникли они внутрь горушки…
Обратно возвращались молча и молча же воли в машину.
Когда показались дом правления, пожарный сараи, площадь, освещенная электричеством, и грянул оркестр трех соседних колхозов, Луза приблизил лицо к уху Шершавина и произнес о глубоким значением:
— Этвас.
— Что? — не понял Шершавин.
— Да я вот все спрашивал Зверичева: чего, мол, строить тут будете? Этвас, говорит, построим. Ну и верно, что этвас, очень специально.
— Да, это, брат, этвас, — рассмеялся Шершавин.
— Вполне, брат, вполне, — теперь уже довольно и весело ответил Луза, вставая, чтобы приветствовать свой колхоз, и по-стариковски оперся на худое плечо Шершавина.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 193…
Хидееши, великий государственный человек из простых солдат, современник Филиппа III и Елизаветы Английской, узнав через иезуитов о намерении Европы завоевать Азию, испуган был за Японию.
«Пойду через море и, как циновку, унесу подмышкой Китай», — сказал он.
Армада кораблей перевезла на материк его армию. Корея была покорена. Хидееши собирался на Пекин. Но буря уничтожила весь его флот.
«Как роса, падаю,
Как роса, исчезаю.
Даже крепость Осака —
Сновидение в тяжелом сне»,
— грустно писал он потом.
Глава первая
МАРТ
Великие исторические события, как и трагедии личной Жизни, приходят всегда неожиданно, хотя бы и предчувствовались давно. Они не приходят — они обрушиваются.
Война 1914–1918 годов не была закончена, как о том объявили в Версале. Насильственно сведенная к миру, она неудержимо продолжалась в пограничных и таможенных спорах и межнациональных распрях. За ними вставали другие раздоры. Всякая война может, волею масс, превратиться в гражданскую, и война 1914–1918 годов превращалась в нее еще в окопах, а сведенная к миру — ушла в подпочву, проступая восстаниями в самых отдаленных углах земли. Октябрь 1917 года в России, ноябрьская революция 1918 года в Германии, революция в Финляндии, рисовые бунты в Японии, солдатские мятежи в Болгарии, восстания в Польше, Литве, Аргентине, — и все это в течение одного года, последнего года официальной войны.