Оба старших брата на фронте. Самого старшего, Николая, мы еще в сороковом году проводили служить в авиацию. Второй брат, Иван, после окончания десятилетки за несколько дней до начала войны поехал учиться в военное артиллерийское училище.
По письмам, которые писала хозяйка квартиры под мамину диктовку, я знал, что отца как железнодорожника тоже мобилизовали. Но где он сейчас? На каком участке фронта?
И вот у проходной меня ждет отец, мой батько, как у нас на Украине называют отца взрослые сыновья.
Я вышел через проходную на улицу…
— Здравствуй, батько!
— Здравствуй, Митя! — Обнялись, расцеловались…
Когда улеглось первое, самое сильное волнение, начался немногословный мужской разговор. Расспросы о здоровье, о маме, о наших хлопцах…
Прошло почти полтора года, как разлучила нас война. В августе сорок первого мы, ремесленники, копали противотанковые рвы в степи, в нескольких километрах на запад от Кривого Рога. Враг подходил все ближе. Ежедневно, методично, в одно и то же время он бомбил металлургический завод и прилегающие к нему рудники. По распоряжению Наркомата путей сообщения все железнодорожники срочно эвакуировались на восток. Желающие могли забрать с собой свои семьи. Подали эшелон. Это оказался последний эшелон, который должен был увезти эвакуированных со станции Долгинцево. Время на раздумья и долгие сборы не было. Отец прибежал из кондукторского резерва, где он последнее время дневал и ночевал, и без особого вступления объявил:
— Собирайся, мать, уезжаем! Только поживее, у нас времени всего один час, можем опоздать.
— Куды уезжаем?! Ты шо, не в своем уме?! Хозяйство, хата, корова — на кого все це я покину? Никуда не пойду! — запротестовала мама. — Митя на окопах, да и я с маленьким ребенком… Куды я… по чужим людям таскаться? Уезжай один, я тут останусь, — настаивала она на своем.
Никакие объяснения, уговоры, убеждения, что оставаться нельзя, так как немец совсем близко, до матери не доходили. Она не допускала мысли, что уедет неизвестно куда, а ее младший сын, Митя, останется «под нимцэм» один. А что будет с хатой, коровой?.. Все это с таким трудом наживалось!.. И все вдруг, в один миг бросить?.. Ни за что!! Мать умоляла отца оставить ее, сильно убивалась навалившимся на нее несчастьем. Но он молча, хотя ему тоже было нелегко, собирал в дорогу вещи. Он и мысли не допускал, чтобы оставить маму с пятилетней девочкой. Потом, много лет спустя, он расскажет:
— Я вижу, что уговаривать мать дальше бесполезно — она так сильно плакала и причитала, шо ничего не понимала, — поэтому решил увезти их силой. Побросал на тачку кое-как собранные пожитки, посадил сверху Лиду и повез на станцию. Долго не оглядывался, а сам все думал: «Идет наша мать или не идет?» Все-таки не вытерпел, оглянулся — смотрю, плачет, но бежит за нами. От сердца немного отлегло. А до отхода эшелона оставалось всего несколько минут. Только успел с помощью хлопцев из нашего кондукторского резерва побросать вещи в теплушку и посадить мать с Лидой, как поезд тронулся…
Случилось так, что я пришел с окопов повидаться с родителями только на второй день после их отъезда. Застал пустую хату. На дверях висел, как всегда, незапертый замок. У нас до войны хаты не принято было запирать. Замки если и висели, то, как говорят, для честных людей.
Подошел ближе к двери, слышу: жалобно кричит в хате кот. Он, видимо, случайно оказался там, когда мать закрывала хату, и больше суток просидел взаперти голодный. Когда открыл дверь, кот как ошалелый выскочил на улицу. Затем вернулся ко мне, стал ласково тереться о мои ноги.
…Очень ясно, до мельчайших подробностей вспомнился мне теплый, солнечный, с утра радостный, воскресный день двадцать второго июня. Мы, ремесленники, получили увольнение до понедельника. В двенадцатом часу, пока еще не наступила жара, прохаживались в шахтерском парке культуры и отдыха рудника Вечерний Кут. Одеты были в новенькую парадную форму, с иголочки: гимнастерка подпоясана новеньким блестящим ремнем с большой бляхой, на которой виднелись крупные буквы РУ; брюки навыпуск отутюжены так, что можно, как мы шутили, руки порезать о складки; черные хромовые ботинки надраены — смотрись в них, как в зеркало; форменная фуражка, наша гордость, натянута пружиной, как барабан.
А когда мимо нас проходили девчонки, мы «несли себя», не чуя под собой ног, почти не дышали и краснели, как вареные раки. Из репродукторов парка лилась бодрящая музыка: марши и военные песни сменяли друг друга. Народ, беззаботно-спокойный, проводил свой выходной день. И вдруг умолкли все репродукторы… А через некоторое время, заглушая шорохи и трески далеких грозовых разрядов, послышался голос московского диктора: