Им овладело раздумье. За раздумьем наступило колебание, за колебанием — нерешительность. Однако, желая спасти свое достоинство, он сказал:
— Подсудимые, щадя вашу молодость, снова заклинаю вас открыть мне всю правду! Обещаю вам немедленную свободу.
Молодые люди молчали.
— Даю вам день на размышление, — сказал он. Затем, обращаясь к сторожам, прибавил:
— Отвести их назад в камеру.
Приказание это было тотчас же исполнено.
Едва ли нужно говорить, что трех пленников на другой день никто не пришел тревожить.
Для них началось мучительное тюремное существование, которое так часто описывалось романистами, что мы не станем повторять его. Никаких известий из внешнего мира. Толпа сторожей входила в камеру (зная человеческую слабость, бурбоны никогда не позволяли сторожу входить к заключенным в секретные камеры иначе, как в сопровождении целой своры своих товарищей), приносила хлеб и миску похлебки и затем исчезала до следующего дня. А между тем из окна они видели, что в городе совершается какое-то движение. Не то, чтобы жители собирались толпами — нет, они знали, что за ними следит ревнивый взгляд ищеек Манискалько. Но походка была как-то быстрее, жесты лихорадочнее, и этого было достаточно, чтобы возбуждать в узниках целую тьму самых мучительных надежд, предположений и опасений. Что с Гарибальди? Победил ли он? Идет ли на Палермо? Или разбит, отступил в глубь острова? Возбуждение горожан могло объясняться одинаково хорошо обеими причинами. И никакой возможности что-нибудь узнать наверное!
Так прошла почти неделя.
Двадцать шестого мая, рано утром, еще задолго до солнечного восхода, они были вдруг разбужены ружейным залпом. Все вскочили и бросились к окну. Оно было заперто ставнями. Но так как в окне ни летом, ни зимою не было рам, а только одна железная решетка, то заключенным удалось проделать вверху маленькую дырочку, сквозь которую можно было увидеть кое-что из происходившего в городе.
Валентин, как житель полей, обладал прекрасным зрением и потому, по безмолвному соглашению, он был выбран для наблюдений. Вскарабкавшись на подоконник, он приложил глаз к дырочке и стал наблюдать.
— Ну, что? — спрашивали его товарищи.
— Пока ничего. Отворяются окна кое-где. Верно проснулись, как и мы.
— Что бы это было? — спросил Роберт.
— Наверно Гарибальди идет на Палермо.
— Дай-то Бог!
В это время новый залп, еще более сильный, заставил задрожать стены. Среди выстрелов ружейных можно было различить и несколько пушечных.
— Стреляют неаполитанцы! — сказали Эрнест.
Снова наступила тишина.
— Бегут, бегут? — воскликнул Валентин, прижимаясь к своей дырочке.
— Кто? Где? — вскричали в один голос Эрнест и Роберт.
— Палермитанцы бегут по улицам. Собираются в кучки.
— Отлично, отлично! А много их?
— Из-за угла показался отряд карабинеров, — говорил Валентин, не обращая внимания на вопросы. — Палермитанцы рассыпались по домам.
— Плохо! — пробормотали про себя Роберт.
— Опять, опять! — сказал через несколько минут Валентин.
— Что, карабинеры?
— Нет, опять кучки граждан. Теперь больше.
Несколько раз повторялась та же история. Палермитанцы, очевидно пробужденные стрельбою, проснулись и то собирались в кучки, то снова рассеивались неаполитанскими войсками.
Наконец, часам к восьми утра Валентин вскричал:
— Идет целый отряд с красным знаменем!
— Куда?
— По направлению к заставе Термини.
— Оттуда же и пальба! — заметил Роберт. — Значит, город подает руку нападающим.
Узники еще внимательнее стали прислушиваться. Через несколько времени действительно раздалась стрельба. Ей ответил залп, очевидно со стороны регулярных войск, но уже ближе. Было ясно, что неаполитанцы отступают.
Волнение пленников достигло высшей степени. Там, за стенами тюрьмы, решалась участь Италии, а вместе с тем их собственная, а они, беспомощные, сидели здесь взаперти и должны были только ждать и бездействовать.
Так прошло несколько часов.
В полдень, когда им обыкновенно приносили их скудный обед, к ним никто не пришел. Они остались голодными, но не думали жаловаться на свою судьбу: им было ясно, что и в тюрьме вся административная машина расшаталась, что неаполитанские чиновники побросали всё и разбежались. Никто не позаботился даже утром отворить им ставни, как это обыкновенно делалось прежде.
Часа в четыре вдруг точно над самым ухом их раздался ружейный залп. Затем всё смолкло.
Волнение, надежды, ожидания несчастных пленников дошли до последнего напряжения. Бледные, дрожа как в лихорадке, они уже ничего не говорили друг другу, обратившись в один слух. Но стены тюрьмы были толсты; бесчисленные коридоры уничтожали всякие звуки, кроме грохота орудий.