С Волковою Белостоцкая видалась чуть ли не каждый день и ненавидела ее всеми фибрами своей сосредоточенно-страстной души; во-первых, за то, что Марья Андреевна, родившаяся в помещичьей семье, с детства освоилась с французским языком и теми привычками, которые упорно не поддавались напряженным усилиям Фанни Львовны; во-вторых, за то, что Волковой доводился мужем Илья Кузьмич, никому не сделавший ни зла, ни добра на своем веку, но, по странному немому соглашению, пользовавшейся всеобщею антипатиею.
III
Сам Илья Кузьмич Волков присутствует тоже в числе немногих гостей, собравшихся по особому приглашению в мастерской Степана Васильевича.
Сухощавый, приличный мужчина лет 37-ми, он обладал бы совсем заурядною наружностью, не говорящею ни за, ни против него, если б не голос его, созданный, как будто, самою природою для того, чтобы придавать вид шпильки, колкости, неприятности каждому слову своего хозяина. При всем том сомнительно, чтобы Илья Кузьмич был в душе злой или дурной человек; но существуют положения, в котором ехидство и злоба являются даже в голубиной душе, как бы ex offizio[49]. Из числа таких положений горькая доля старых дев пользуется всемирною известностью. Волков был в столь сродном с этою участью положении официального художника, пробивающегося одними казенными заказами.
Правда, положение это приносило ему довольно крупные куши ежегодно, доставляло знакомство с разными… — ствами и украшения в петличку в торжественных случаях. Оно казалось даже очень завидным и заманчивым, пока он мечтал о нем, будучи вовсе безвестным художником, не обеспеченным даже в куске хлеба на завтрашний день, Но надо бы было обладать ангельским беззлобием для того, чтобы появляться годами на выставках с трехсаженными полотнами, на которые и публика, и критика обращали так же мало внимания, как на дежурного сторожа с его казенною ливреею и регалиями; чтобы сознавать, что заказы и поощрения давались ему, как награды за прилежание и благонравие послушному школьнику, независимо от каких-бы то ни было художественных заслуг, — и не озлобиться на всех, особенно же на тех удальцов, которые и известности, и заказов добиваются без прилежания и благонравия.
Только один раз некумовская критика обратила на Илью Кузьмича свое внимание. «Г. Волков, — писали в одной газете по поводу новой художественной выставки, — выступил в этом году с капитальным своим произведением. Каталог уверяет, будто бы оно должно изображать взятие Плевны. Картина эта без малого три сажени в длину. Интересно бы рассчитать, сколько дней товарищество Лилиенкейм, Розенгюртель и Магенёд кормило всех сражавшихся при Плевне героев на то количество рублей, которое счастливый живописец получил за свое, если и не великое, то во всяком случае длинное произведение».
После этого Илья Кузьмич окончательно порешил, что ему нет житья в России, так как эта злополучная страна вконец заедена всякими «убеждениями и направлениями». Порешил и тотчас же перебрался со всем своим скарбом и с новыми заказами в Париж, где ему еще удобнее оказалось переодевать в русские и турецкие мундиры фигурки бойцов, заимствуемые напрокат с батальных картин версальской галереи. Только в Париже Илья Кузьмич почему-то вообразил себя призванным играть роль не то покровителя собравшихся там русских художников, не то блюстителя их нравственной чистоты с точки зрения убеждений и направлений. Но так как каждый здесь, занятый своим делом или тревожным парижским бездельем, вовсе даже не замечал появления в этой всемирной столице творца трехсаженного взятия Плевны, то Илья Кузьмич прибег к тому классическому и чисто национальному средству, которым каждый доживший до благополучия россиянин напрашивается на внимание современников. Квартира его обратилась в даровой трактир, где каждый мог наедаться до отвала копченым сигом, осетриною или паюсною икрою.