III
Богдан был на половине своего университетского курса, как Дант на половине жизненного пути[18]. Впрочем, не с этого же начал он свое существование.
Начал он его далеко от Петербурга, в одной из степных малороссийских губерний, в уезде, не помню имени, но в очень глухом уезде, так что даже некоторые из тамошних жителей уверяли, будто, дойдя до их уезда, почта не шла уже дальше: некуда было. Не то, чтобы, в самом деле, свет кончался за этим уездом; но за ним начинался такой свет, с которым почте ровно нечего было и делать. Она переночевывала и возвращалась назад туда, откуда приехала.
В такой-то глуши у Богдана были родители. У родителей была деревенька, или хутор, позволявший им проживать немного. Они и это немногое еще ограничили, чтобы дать сыну возможность отправиться в столицу для получения в тамошнем университете наиблестящего из возможных образований. Кроме денежных стеснений, разлука с сыном стоила много горя и слез матери. Но каких бы лишений ни вынесла эта женщина, чтобы дать своему Богдану возможность достичь в жизни того, чего самой ей достичь никогда не удавалось.
Чего? Она и сама хорошенько не знала, но чего-то очень светлого, блестящего, отрадного.
Отчего бедная женщина воображала, что для этого неопределенного «чего-то» необходимо было петербургское образование? Объяснять не берусь. Это, как говорит Гоголь, не авторское дело…
Священник, отец Никита из соседнего села, отслужил напутственный молебен в большой светлой зале. Дьячок Гаврило подпевал, где следовало, густым басом, зажмуривая крошечные глазки. Синеватый дымок от кадила улетал сквозь растворенные окна в вишневый сад. Запах ладана не совсем заглушал запах сирени.
Потом подали закуску…
Когда отец Никита покончил и с нею, а басистый дьячок, стоя в передней, одолевал впопыхах тарелку, нагруженную всякой благодатью: котлетами и ветчиной, тертым картофелем и рыбой, Богдан вышел на крыльцо с дорожной сумкой через плечо.
Родительский тарантас, долженствовавший доставить его на ближайшую станцию, ждал уже у крыльца, запряженный доморощенной тройкой с вороным битюгом в корню и тонкими степняками на пристяжке.
Даже отец Богдана, с белыми как снег усами и такими же губами, обыкновенно холодный и скептически суровый, был тронут.
— Прощай, Богдан! Учись. Выкинь из головы вздоры. Не забывай мать; твое беспутство для нее хуже смерти. Пиши каждые две недели непременно. Не сори деньгами — их не много.
Он обнял его и поцеловал три раза в губы.
— Не забудь подтормозить с Гурмайловской горы, — обратился он тут же к кучеру, смотревшему с высоты своих козел на барское прощанье и покачивавшему седой головой, глядя на рыдавшую мать.
Хлопоты по хозяйству и блестящие надежды насчет будущей участи сына, значительно расширенной в ее глазах ее же собственным самопожертвованием, скоро осушили слезы матери.
Утешили ли? Бог весть.
Она, конечно, была вправе ожидать для своего сына блестящей доли: во-первых, и всего больше, как мать, только и жившая в нем; во-вторых, Богдан и на самом деле не скупо был одарен природой.
Легкость, с которой, еще пяти или шести лет от роду, он заучивал наизусть французские и немецкие басни, потом более скучные и едва ли менее бесполезные школьные свои уроки, живая его впечатлительность, «благородство натуры» и бездна тому подобных качеств, казалось ей, принадлежали ее Богдану по преимуществу из полсотни известных ей помещичьих прогенитур[19]. Она не могла бы не согласиться, что он был упрям, ленив очень часто, кичлив и буен духом, горяч без малейшей выдержки, вспыльчив и дерзок до последней крайности. На него жаловались все наставники и начальники губернской гимназии, куда было попробовали отдать его по совету благоразумных родственников, которых пугала приметно развивавшаяся в ребенке привязанность к деревне и дружба, которую он всего охотнее заводил с дворовыми людьми. Пуще всего его восторженное поклонение табунщику Матюшке, с прозвищем Орел, с лихим лицом медного цвета, с молодыми черными усами, в широчайших грязных полотняных шароварах, в сапогах до колен и в смушковой, вечно заложенной набекрень шапке…
Но и жаловались-то эти просветители юности на него так, что это отчасти льстило материнскому самолюбию.
— Он только потому и не последний у нас, что не может быть последним, — говорил не без злости директор, ероша рукой свои волосы, — он не уча выучивает урок, пока товарищи отвечают учителю. Грех вам, Петр Петрович, — прибавлял он в виде назидания, обращаясь к отцу героя, — поучить бы вам его раза три своей родительской рукой, он бы у нас с красной доски не сходил.
18
Ср. строфу из «Божественной комедии» Данте: «Земную жизнь пройдя до половины / Я очутился в сумрачном лесу…» (Ч. 1. Ад. Песнь первая; пер. М. Л. Лозинского).