Впереди блеснул свет. Это был центр парка. Именно здесь находилась бывшая барская утеха — некое строение под названием «храм любви». Храм этот, вернее, все, что от него осталось, разобрали, фундамент расчистили, устроив на нем танцевальную площадку. Там и сейчас звенела и похрапывала басами гармонь, четыре девушки танцевали, несколько парней сидели на скамейках и сосредоточенно смотрели на танцы.
Всего одна лампочка светилась на столбе, скудного света едва хватало только на часть площадки, цветастые развевающиеся в танце подолы то вспыхивали, вылетая на свет, то скрывались в темноте.
Стогов никогда не танцевал. Недостойное это занятие — танцы, стишки: так он думал в юности, красуясь зрелостью недозрелого своего мальчишеского ума. А потом, когда и в самом деле поумнел и к своему уму стал относиться критически, изменилось и его отношение к танцам: теперь он считал это занятие всего лишь легкомысленным, но вполне допустимым.
И сейчас, обходя освещенную площадку по темным боковым аллейкам, он думал: «пусть их, если уж это им нравится…» Тем более, что все эти девушки и парни работали на строительстве плотины, и хорошо работали.
В самом дальнем углу парка нашел он скамейку и тяжело, как смертельно уставший путник, опустился на нее. Вот тут ничто не помешает основательно все обдумать и, может быть, принять какое-то решение, хотя — это он понимал — от его решения вряд ли что-нибудь изменится. Это было первое, о чем он подумал: безнадежная мысль, безрадостная.
Гармонь умолкла, но ненадолго. Вот опять завела что-то тягучее, не пригодное для танцев. И тут же послышался высокий мальчишеский голос, такой чистый и звонкий, что можно было разобрать каждое слово:
И сразу несколько голосов подхватило:
«Любовь, — подумал Стогов. — Ну, конечно, о чем же им еще петь? Вот и Сима тоже…» Ему припомнился тот, как он считал, вполне бессмысленный разговор, когда впервые Сима сказала о своей любви. Тогда оба они были уверены, что Боев утонул, и такое признание в любви ничем не грозило Стогову.
И он, Стогов, не поверил, что Сима выполнит свою угрозу — уйдет от него. А ведь ушла. Любовь, вернее, отсутствие любви выгнало ее из дома. Других-то причин нет. Ну, послушаем, чем там у них кончилось, у отца с сыном?..
грянул хор с таким мстительным торжеством, что Стогову стало не по себе. Он-то тут при чем? Не поверил в любовь? Какая чепуха! Как будто его неверие могло что-то изменить?
Все остальное он прослушал уже без всякой заинтересованности:
Песня кончилась. На площадке еще поговорили, посмеялись и начали расходиться в разные стороны. Удаляясь, запела гармонь, у ворот какой-то удалец пронзительно свистнул, неподалеку от скамейки, где сидел Стогов, засмеялась девчонка. И все затихло. Так и не удалось ничего обдумать и обсудить, да, наверное, ни обдумывать, ни обсуждать ничего и не надо. Ничего от этого не изменится, а надо просто заново устраивать свою жизнь. Такая покорность судьбе всегда была свойственна ему, когда дело касалось лично его. Бери то, что можно взять без особых стараний, а особые старания прибереги для дела, которому ты себя посвятил.
И женился он так же, без особых стараний и, как оказалось, без любви, но об этом последнем обстоятельстве он догадался только теперь, когда Сима ушла от него.
И Сима почти в то же самое время вспомнила о своем незадачливом замужестве. Пришлось вспомнить, баба Земскова заставила все рассказать. И не хотела, да рассказала. Баба Земскова тоже не собиралась ни о чем расспрашивать Симу, совсем это ей ни к чему, и если бы не Крутилин, то и не подумала бы.
Он спросил:
— Да ты с ней хоть поговорила?
— Не об чем мне с ней говорить. Все ихнее племя ненавижу, и сам знаешь, за что.
— Племя это кулацкое мы с корнем вырвали, а которые нам свое потомство оставили, то нам надо их перевоспитывать в советском духе, а не отталкивать обратно в кулацкое болото.
Они стояли у телеги, Крутилин держал ведро, поил своего коня, а баба Земскова слушала, не перебивая и с уважением. Крутилин напрасных слов не говорит и не любит, когда ему мешают. Его обветренное, опаленное степным солнцем лицо при звездном свете казалось выкованным из темного железа.
— И, кроме всех иных соображений, ты одно пойми: у них с Романом любовь… — Это было сказано так веско и задушевно, что баба Земскова дрогнула. Поджимая губы, мстительно проговорила:
— Очаровала она Романа.
Крутилин усмехнулся, слегка обмякло кованое его лицо.
— Женщина она, и, значит, есть в ней такое высокое качество.
Только вздохнула баба Земскова, может быть, свою молодость вспомнила: никакими такими качествами не отличалась — здорова была до того, что не всякий парень к ней и подходить-то осмеливался.
— Все в ней есть, — подтвердила она.
— Человека понять надо, даже если этот человек для тебя неприятный. Так ты с ней поговори. Для Романа это надо. Поняла? Сегодня же и поговори. — Подумал, прислушиваясь к звонкому шуму воды у плотины, добавил: — На шатком мостике стоит женщина, и это надо учесть.
Ничего она не ответила. Попрощалась, послушала, как гремит в тишине легкая тележка, закрыла калитку и еще на крыльце постояла, послушала гармонь: в парке девочки, должно быть, танцуют, завлекают парней. Очаровывают. Все идет, как и всегда шло, как заведено исстари. Все так же — музыка только другая.
И река шумит не по-прежнему. Урень — степная реченька — ручеек, никогда от нее такого не слыхивали, даже в половодье. И вот именно почему-то под этот вольный, могучий шум падающей у плотины воды вспомнила про этот самый шаткий мостик, на который ступила Сима.
Заперев входную дверь, баба Земскова вошла в избу и остановилась у двери в комнату Романа. Заглянула осторожно. Сдвинув два стула и табуретку, подложив под голову брезентовый плащ, Сима только что прилегла. Увидев грозную хозяйку, поднялась, устало улыбнулась:
— Спит. По-моему, все обойдется…
Ничего не говоря, баба Земскова поманила Симу и уже в своей избе для начала напустилась на нее:
— А ты что же на голых-то стульях? Уж такой я для тебя изверг нетерпимый, что и спросить нельзя… У меня перин вон сколько, и все соломенные, да все получше голой доски…
— Боюсь я вас, — бесстрашно призналась Сима и даже голову вздернула, как бы спрашивая: — «Ну, а еще что скажете?»
Вот этим она и покорила старуху — гордостью своей. И, видать, ни перед кем виноватой себя не признает.
— Чем же я такая для тебя страшная?
— Это вас спросить надо.
— Ну, спроси, коли так.
— Для меня теперь все люди страшны. Редкий мне посочувствует.
— Найдутся, — обнадежила баба Земскова. — Слышала я, как ты с мужем-то. Совсем ушла?
— Совсем.
— А где жить будешь?
— Тут, недалеко. У Филипьевых пока.
— А у меня тебе места не нашлось?..
— Не надо этого, сейчас…
Баба Земскова одобрила такую предусмотрительность, и вообще Сима ей понравилась, но ничем она своего расположения не показала, придет время — сама догадается.
Из комнаты послышался не то стон, не то вздох, и Сима, проговорив: «Извините…», — ушла.
Через некоторое время баба Земскова принесла сенник, подушку и одеяло. Посмотрев, как Сима обтирает горящее лицо Романа, она спросила: