Вскоре вдоль ее алебастровых рук также протянулись тревожные тени. С необъяснимым отчаянием я наблюдал процесс исчезновения или затмения этого лучезарного видения. Эти изменения протекали параллельно с преобразованиями в качестве того специфического запаха, о котором я уже несколько раз упоминал. И не скажу, что этот последний становился интенсивнее, ведь тогда, возможно, я бы сразу открыл его природу, скорее он принимал то и дело все более изменчивый оттенок.
Именно эта параллельность обоих изменений и подтолкнула к мысли об их обоюдной зависимости, причем у меня возникло подозрение в том, что здесь играет определенную роль и мое аномально развитое чувство обоняния.
В этом отношении я являл собою исключение. Однако все мои необыкновенные способности на данном поприще проявлялись только лишь в минуты сильного возбуждения, волнения и т. п. В остальное же время, мое обоняние не выходило за рамки заурядного диапазона. Следует также добавить, что в подобных случаях я всегда выглядел несколько странно, хотя, по большей части, и был в состоянии абсолютного сознания. Зная об этой моей особенности, меня однажды умышленно спровоцировали во время беседы, которая велась в столовой. А между тем, хозяйка дома поставила на стол в салоне великолепную вазу для цветов, которую до сей поры я не видел, так как она была недавно привезена. Вазу ни я, ни кто-либо иной из гостей абсолютно не мог видеть, так как салон находился аж в третьей по счету комнате, слева. Кроме того, двери были заперты так, что ни один из присутствующих решительно не ощущал ни малейшего следа какого-либо запаха. Немного погодя явилась пани В. и с улыбкой, обращаясь ко мне, спросила:
— И как вам мое новое приобретение?
— Не думает ли пани о вазе в салоне?
— Разумеется.
— И в самом деле, она прелестна.
И я подробно описал ее вид. Она была в форме восьмиконечной морской звезды, инкрустированная по кромкам кораллами. Не забыл я упомянуть и цветов, размещенных в ней, а также изящный орнамент, в который она была обрамлена. Драгоценный сосуд был наполнен благовонной эссенцией для того, чтобы облегчить мне задачу.
В другой раз меня коварно возбудили бокалом шампанского, после чего велели угадать двенадцать различных предметов, спрятанных в шкатулках и спрыснутых каким-то ароматическим маслом. Испытание выдалось на славу; я перечислил их все по очереди без запинки.
Однако я избегал подобных экспериментов, ведь после каждого из них испытывал неимоверную усталость и невралгию.
Хотя процесс, который происходил со мной при упомянутых опытах, очевидно, был весьма сложен, я все-таки пытался хотя бы в общих чертах постичь его суть.
То, что по запаху тела я мог судить о его форме, положении, а быть может и движениях — было, как мне кажется, результатом стечения целого ряда явлений физиологического толка.
Каждая точка тела испускала запах особого, в некоторой степени индивидуализированного оттенка, вызывая соответствующее раздражение моих обонятельных центров. Если трактовать запах как движение частиц эфира, подобно движению волн света, тепла и т. д., то вопрос прояснится. Сумма раздражений, дислоцированных на мозговой коре в соответствии с их источником, давала восприятие общности, а та скрытым путем сообщения преобразовывалась в такую же сумму зрительных раздражений и переносилась в оптические центры, формируя внутреннюю картину. Вследствие особой, быть может, лишь мне присущей чувствительности обонятельных и зрительных центров, здесь вероятно существовала весьма тесная взаимосвязь между обоими чувствами. Малейшие изменения в одном из них вызывали моментальный отклик в другом: центры как бы одалживали друг другу свои ощущения, обоюдно насыщаясь ими. По-видимому, сообща с ними также действовала и усиленная до предела, тонкая память, которая после того, как испытала ряд обонятельных раздражений, с лету выдавала отвечающий ей зрительный ряд; она знала всевозможные их взаимные комбинации и сочетания. Возможно даже словно гениальный музыковед, который по нескольким основным аккордам доигрывает совокупность симфонии, она лишь из зачатков догадывалась обо всем остальном.
Я никогда не мог с уверенностью утверждать, что тело «видит» в привычном значении этого слова. И если все-таки употреблял это выражение, то говорил лишь только в переносном смысле, или же определенную роль здесь играло воображение, проецируя картину наружу.