— Нет, — вдруг ответил консьерж, — люкс свободен до…
«Зачем бы Лопухину меня обманывать?» — справедливо решил Сергей Яковлевич. — Значит, маршрут любовников изменился!» Вдоль длинного ряда притонов Марселя, мирно спящих в дневном зное, князь направился в самый конец проспекта Каннебьер, где отыскал русское консульство. Сонный грек, секретарь консула, встретил гостя далеко не приветливо:
— Ну, цто? Цто ступите? Я зе открываю, цударь.
Петр Викентьевич Корчевский, генеральный консул в Марселе, плотный красивый старик, вкусно поцеловал Мышецкого в лоб:
— Сережа, славный… как ты пошел в отца! Милый мой, садись. Ах, сколько лет! Боже, Яков-то Борисыч и маменька твоя не дожили… Ну, какой ты красавец!
Сергей Яковлевич, как та собака, ткнулся лицом в жилетку старого друга дома и расплакался, словно ребенок.
— Ну-ну, — утешал его консул. — Что с тобой, мальчик мой?
— Так, — сказал Мышецкий. — Многое вы напомнили. Да и жизнь дает немало поводов для разных огорчений…
Корчевский любовно усадил князя напротив себя:
— Посмотри на меня! Вот и мы с твоим батюшкой, когда начинали службу при посольствах, тоже были озарены надеждами. Мерещилась нам судьба Горчакова, Моренгейма или Будберга. Вот ведь: марсельский консул, и это в мои-то годы… Что делать?
Обычные обиды стариков-неудачников! Жизнь не удалась… Сергей Яковлевич спросил, что слышно из России:
— Не из газет. А что притекает к вам по ведомственным каналам?
— По каналам, мой милый, плывет всякая нечисть. Государь человек добрый, но его сбивают и пугают. Говорят, он очень тяжело пережил этот ужасный расстрел и сразу выдал из своего жалованья деньги, чтобы поддержать семьи убитых и раненых!
— Откупные деньги, Петр Викентьевич, имеют дурной запах. А этот Гапон — мерзавец! Не герой, как о нем, к сожалению, думают в Европе, — выскочка, парвеню! Смотрите: земский статистик, священник пересыльной тюрьмы, организатор фабричных союзов, а ныне эмигрант и член партии эсеров… Ну, скажите, долго ли еще можно болтаться? И наконец, ныне он пишет мемуары… Тьфу!
— Ах, милый Сережа, но такие люди нужны тоже…
— Кому? — удивился Мышецкий.
— Вашему министерству, — пояснил консул.
Сергей Яковлевич засмеялся. И подумал вслух:
— Не пойму только одного, кому все это нужно? Ведь теперь стало ясно: двор знал, что рабочие идут. Знал и приготовился! Выходит, убийство людей было совершено сознательно… Так?
— Ахиллес Гераклович! — позвал Корчевский секретаря.
— Ну цто? Цто вы криците? — забурчал секретарь.
— Будьте добры, сударь, проверить ворота…
Секретарь ушел, а Корчевский заговорил снова:
— Второй секретарь Бутенброк спит, а этого византийца я нарочно отослал, чтобы не слушал… Будем же откровенны! Неужели, Сережа, ты не понимаешь, зачем был нужен этот расстрел?
— Убийство бессмысленно и… дико. Дико!
— Не бессмысленно, — возразил ему консул. — Расстрел имел свою цель, и вполне определенную. Как же ты, голубчик, служа по делам внутренним, и такой чепухи понять не можешь?
— Хорошая же чепуха, которой не может осознать вся Европа!
— Нам ли смотреть на Европу? А двор понял: надобно раз и навсегда поставить точку… Громадную, жирную!
— В конце… чего? — спросил Мышецкий.
— В конце революции, — тихо ответил Корчевский.
— Ах, вот оно что! Но, если так, то… Простите меня, Петр Викентьевич, они плохо знают народ. Я соприкоснулся с ним поближе, пока был на посту губернатора, и теперь отчетливо представляю, что шутить с этим народом нельзя… Нет! Девятое января — не точка, а страшная кровавая клякса, которую никогда не стереть из памяти России…
— Цто такое! — послышалось из-за дверей. — Вот так ходис все, ходис и ходис… Цловно мальцык какой!
Корчевский прижал палец к губам:
— Тссс… Мы еще потом договорим. Может, перекусим?
— Давно чаю не пил, — сознался Мышецкий, улыбаясь…
Беседуя о старом, они пили чай, когда с улицы в тихое убежище русского консульства вдруг ворвался шум голосов: «Горьки, Горьки! Максим Горьки!» Корчевский побледнел. Медленно складывая салфетку, позвал испуганно:
— Ахиллес Гераклович!
— Ой, ну, бозе з ты мой, здес я… Всегда здес!
— Душа моя, выгляните-ка в окошко…
Тот выглянул, поспешно стал задергивать шторы. Голоса росли и крепли, и вот уже, пробившись через сутолоку городского прибоя, вырвались возгласы — четкие: свободу Максиму Горькому, позор монархии, принять протест… Мышецкий задумчиво сосал конфету, Корчевский крестился.