Выбрать главу

Десятник вышел из шатра и сообщил, что воевода совещается с князем Трубецким, и потому велел Аленину обождать. Получив ответ, Аленин продолжал слушать песню, всецело поглотившую его внимание.

…Стали благовестить к заутрене, —

продолжал малый тянуть бесхитростное повествование, —

У святого Михаила Архангела, Где кладутся цари благоверные. Благоверные, благочестивые. Бояре пошли к заутрене, Ко святому Михаилу Архангелу, А Гришка-расстрига в баню пошел Со своею Маринкою, дочерью Юрьевой. Бояре идут от заутрени, А Гришка-расстрига из бани идет: Шуба на нем соболиная, На Маринке саян красного золота…

В песне описывались похождения Гришки-расстриги и Маринки, призывалось проклятье на ее голову и всех тех, кто стоял за нее. При этих словах Аленин невольно покраснел, словно в песне упомянулось лично его имя. Да, подумалось ему, велик его грех и не скоро заслужит он прощение. Страшно стало при мысли, что и его имя может случайно попасть наряду с гнусными именами «вора» и «ворухи» и облететь всю Московскую землю.

Наконец полы шатра откинулись, и в сопровождении воеводы вышел князь Дмитрий Тимофеевич. Под влиянием тяжелых мыслей Аленин отвернулся, боясь, что Трубецкой его узнает и вдруг скажет, что недавно знал Аленина как близкого слугу калужской «ворухи».

И Трубецкой его действительно уже узнал.

— А, старый знакомец! — приветливо кивнул он. — Давно ли под Москвой? Откуда взялся?

— От Троицы-Сергия я, под началом Василия Федоровича Мосальского, — уклоняясь от прямого ответа, глухо ответил Аленин.

— Так князь Василий Федорович пришел? Давно ли?

— Сегодня, час назад.

— Дело, дело! Стало быть, и ты ныне против поляков? Ну, помогай Бог!

И, кивнув еще раз, Трубецкой вышел за ворота частокола, прошел мимо вскочивших при его приближении ратников и сел на подведенного рыжего красавца коня. Аленин, смущенный расспросами князя, нерешительно поднял глаза на стоявшего перед ним чуть заметно улыбавшегося его смущению и приглашавшего рукой в шатер рязанского воеводу.

— Что скажешь, молодец? — спросил Ляпунов, когда Аленин вошел в шатер и отвесил ему поклон.

— Боярин Матвей Парменыч Роща-Сабуров бьет челом тебе, воевода Прокопий Петрович!

— Спасибо! Рад весть получить от Матвея Парменыча, — оживился Ляпунов. — Давненько слухов от него не имел. Думно мне было, жив ли уж, здоров? Как же довелось тебе из Москвы сюда пробраться? Чай, трудно было?

— Не из Москвы я сейчас, от Троицы. Боярин там.

— У Троицы, не в Москве? Что же так? — удивился Ляпунов.

— Перед Светлым праздником поляки хоромы и весь двор боярина сожгли, слуг изрубили. Боярин сам еле жив остался. Хворого его я третьего дня к Троице отвез. Боярышню злодеи увели. Доселе не знаем верно, где она.

— О, Господи! — всплеснул руками Ляпунов. — Чуяло мое сердце, не поспею к Москве на выручку боярина. И то дивился, сколь долго он среди ворогов уцелел. Стояльщик отменный за правое дело. В Москве он среди поляков, будто агнец среди стаи волчьей, жил. Ну, а ты-то был с боярином в то время? Имя твое, сдается, слышал я. Родственник ты Матвею Парменычу али так, знакомец?

— С детства жил я у него, — смутившись, вспыхнул и потупил глаза Аленин. — Боярин мне вместо отца был… Вспоил, вскормил. После, в царство Годунова, в иноземные края для обучения послан я был.

— Так, так, слыхал, — вспомнил воевода. — Как же это ты боярышню-то не уберег? Или не было тебя в ту пору в Москве?

— Не было, — вздохнул и сильнее смутился Аленин. — Вернулся я на Светлой. Да поздно уж было. Боярина еще живого нашел, а боярышню не застал.

— Так где же был ты? — проницательно посмотрел на него воевода, заметив его смущение.

— Темна моя жизнь, Прокопий Петрович, — глухо ответил Аленин. — Грешен я и Богу, и земле Московской, и боярину Матвею Парменычу. Не послушал вовремя его, на сторону первого «вора» стал, ему служил не ради корысти, а правое дело по глупости видел, ну а после и «ворухе» его. После казни «вора» отстать от самозванки не мог… Так и пошло… Опомнился ныне, бежал сюда, чтобы кровь за матушку-Москву пролить. У Троицы отцу архимандриту в измене и подлости своей покаялся. Отпустил отец Дионисий грехи мои, благословил на ратное дело.

— Так, — задумчиво молвил Ляпунов.