Невдалеке от патриарших палат саням наших путников пришлось свернуть в сторону, чтобы уступить дорогу ехавшему навстречу боярину Цыплятеву. Он пытливо и подозрительно взглянул на плотно укрытое воротником шубы лицо Матвея Парменыча, но не узнал его. Дорого дал бы Равула Спиридоныч за то, чтобы узнать мысли, радостно волновавшие теперь его недруга боярина Роща-Сабурова.
А Матвей Парменыч, увидев пытливо направленный на него взгляд боярина Цыплятева, самодовольно-нагло развалившегося в богатых санях и, по-видимому, с утра уже нетрезвого, равнодушно скользнул по нему глазами. Ему было теперь не до него. Равула Спиридоныч и ему подобные изменники, равно как и надменные поляки, сновавшие вокруг патриарших палат, к которым они уже подъезжали, были теперь не страшны Матвею Парменычу, как борцу за общее святое дело. Правда, и поляки, и боярин Цыплятев были пока, и теперь особенно, опасны ему лично. Но эта опасность совершенно исчезала от мысли о великом деле, ради которого старик боярин готов был пожертвовать и своей жизнью, и жизнью близких ему.
Когда наши путники подъехали к патриаршим палатам, оттуда выходили два скромно, по-дорожному одетых человека, которые горячо и оживленно разговаривали. То были нижегородцы — боярский сын Роман Пахомов и посадский человек Родион Мокеев. Их послал Нижний Новгород (уже всполошенный грамотами рязанского воеводы) попросить благословения патриарха на святое дело защиты Московского государства от поляков и письменного о том наказа владыки нижегородцам. Благословляя посланцев, святой старец сказал:
— Писать мне нельзя. Увели у меня поляки дьяков и подьячих, бумагу отняли, все забрали и двор разграбили. Памятуя Бога, Пресвятую Богородицу и московских чудотворцев святых, стойте крепко против наших врагов. Вот наказ мой вам и горожанам. Ступайте, и Господне благословение да будет с вами!
Огнем зажгли нижегородцев эти простые слова дряхлого на вид старца, и они шли теперь, не чуя под собой ног от радости, что им довелось видеть и слышать великого печальника и заступника земли Русской. Они рвались на подвиг и спешили пойти в обратный путь, чтобы увлечь на спасение Москвы призывными словами патриарха и свой родной Новгород, и Низовские земли, и соседние ему области и города.
Когда патриарху доложили о приходе отца Авраамия и Матвея Парменыча, старец порывисто встал с места и поспешил к ним навстречу. Великого постника, обладавшего даром предвидения, как бы осенило предчувствие о той вести, какую ему принесли гости. Его изможденное, морщинистое, изжелта-бледное лицо озарилось внутренней радостью, глаза, будто угли, горели, когда он, ожидая, смотрел на подходивших под благословение гостей.
— Владыко святый, — произнес отец Авраамий, — вести важные от митрополита Филарета привез я из-под Смоленска. Но выслушай сначала боярина: он весть важнейшую принес тебе.
— Владыка святый, — торжественно сказал Матвей Парменыч, — совершилось событие неизреченное: «вор» казнен!
Старец, обратясь к иконам, порывисто поднял обе руки. На лице его отразился восторг.
— Великий час спасения земли Русской наступил, — дрожащим голосом вдохновенно произнес он. — Стар я, дряхл и немощен, но силой веры своей я подниму Русь…
Глава XV
Неудачная кутья
Пережив неожиданно разыгравшиеся в Калуге тревожные события, Аленин окончательно пал духом. Холодная, отчаянная тоска сильнее овладела им. Прежде всего его возмутил поступок Марины, когда она, бегая по городу, разжигала казаков на месть ни в чем не повинным татарам. Зная ее самообладание, Аленин в искренность слезных воплей и отчаяния не верил. Холодный расчет повлиять на зверские чувства казаков был для него очевиден. А омерзительное зрелище избиения татар, жен и детей лишило его уже всякого самообладания. Их безумные отчаянные вопли заставили его убежать домой. Он заперся в своей каморке, которую занимал в дворцовых палатах, бросился на постель и зарылся с головой в подушки. Отчаяние овладело им. Мириться с положением покорного раба этой безумной в своих честолюбивых стремлениях женщины он больше не мог. Бесцельность, унизительность дальнейшей жизни в Калуге стала для него понятной. Решимость закипела в нем. Не рассуждая, желая немедленно положить конец всяким сомнениям, он сорвался под утро с постели и побежал к покоям Марины, чтобы выложить ей обуявшие его в порыве решимости мысли, сказать ей, если она еще не ложилась спать, что он ей больше не слуга.
По длинному теплому крытому переходу он шел к ее покоям в то время, когда она, возвращаясь с ночных похождений, входила в сопровождении Заруцкого. И вдруг он увидел, как она обвила шею атамана и поцеловала его. Так вот до чего дошло падение женщины, этой гордой недавно польки. Бешенство и презрение к ней вспыхнули в Аленине. Он последнее время изменял своим убеждениям, кривил душой, придумав отговорку, что он не вправе отказаться от присяги «законно венчанной царице». Он заставлял страдать любимую девушку, которую оставил совсем беззащитной среди врагов отца в захваченной поляками Москве. Но зато теперь он окончательно прозрел, и возврат к прошлому был для него отрезан навсегда и бесповоротно. Так по крайней мере решил он в эти минуты.
Аленин вернулся в свою каморку. Сознавая важность убийства «вора» для текущих государственных событий, он, отбросив свои личные переживания, набросал письмо Матвею Парменычу, где кратко изложил события последнего дня. Но, несмотря на деловое содержание письма, в нем не могли не отразиться его переживания. И это уловил чуткий Матвей Парменыч между строк сухого письма и просветлел за Дмитрия душою.
Написав, Аленин разыскал Яшу, приказал ему немедленно собраться в путь и во что бы то ни стало доставить письмо по назначению.
— А что же, Дмитрий Ипатыч, после назад возвращаться мне? — нерешительно спросил Яша, которого поездка в Москву обрадовала. — Кажется, делать здесь больше нечего.
— Поступай, как знаешь, — махнул Аленин рукой, — как совесть тебе велит.
— Совесть, Дмитрий Ипатыч, давно велит мне в Москву ехать, боярину Матвею Парменычу служить, голову положить за правое дело. Будет с меня воровской службы.
— Как думаешь, так и поступай, — еще раз повторил Аленин. — Я тебе больше не указчик.
— А дозволь, Дмитрий Ипатыч, тебя спросить, — пытливо сказал Яша. — Ужели ты-то теперь в Калуге останешься и в Москву не вернешься?
Аленин помедлил с ответом.
— Право, Дмитрий Ипатыч, вместе бы сейчас и поехали, — добавил Яша.
— Коли настанет время — и я поеду, — задумчиво ответил Аленин. — А покуда ступай один…
Отпустив Яшу, он почувствовал сильное утомление; сказывались два дня, проведенные в пути, пережитые затем волнения и передряги. Он повалился на постель и заснул. Но сон его не был спокоен. Мерещился обезглавленный труп «вора», его страшная голова с выпученными глазами, насаженная на кол, виделись ужасы свирепой резни во мраке ночи, озаренной зловещим кроваво-красным огнем факела в руке Марины, слышались вопли избиваемых татар. Он сам кричал во сне, бредил, беспокойно метался на постели.
Утром, когда он проснулся, голова его горела, горячее тело сковывала усталость. Мысли были вялы, вскипевшая накануне решимость иссякла, и всем существом владело одно желание — покоя.
Аленин захворал. Его скрутила огневица. Приятель его, боярский сын Алексей Наумов, заметив к вечеру его отсутствие, зашел его навестить. Аленин его не узнал. Наумов всполошился, позвал знахаря и принялся лечить Дмитрия. Болезнь затянулась.
Между тем в Калуге назревали новые события. У Марины родился сын, и радость ее была безгранична. Рождение «царевича» упрочило и выясняло положение матери «вдовы-царицы», сразу разрешив все тревожные вопросы. В соборной церкви, в которой с великим торжеством отпели «вора», так же торжественно совершено было через несколько дней, в присутствии толпы празднично и восторженно настроенных калужан, крещение «царевича», названного в честь «деда» Иваном. Калужане ревностно готовы были служить и прямить «внуку» Ивана Грозного. Самое понятие это оказывало на них волшебное влияние. К покойному «вору», к концу его бесславного «царствования», они успели охладеть и разочаровались в нем, так как, не являясь истинным царем, «вор» был груб, разгулен, корыстен, жесток. Сын его, родившийся среди столь тревожных событий, вызывал к себе сочувственное и жалостное отношение. Покойный «вор» представлял определенную отрицательную величину — ребенок давал повод к утешительным надеждам на светлое будущее. Словом, калужане охотно присягнули «царевичу», и положение «вдовы-царицы», на которую возлагалось правление от имени «царевича» до возраста его, вполне определилось. Таким образом, новый призрак законного государственного строя, и призрак более страшный, чем прежний, готов был снова увлечь за собой маловерный народ, напуганный тревожными слухами о насилиях, чинимых в стране поляками.