Выбрать главу

Когда воины разместились в быстро раскинутых шатрах и палатках, Аленин отпросился у своего начальника Палицына сходить к рязанскому воеводе.

— Ступай, — отпустил его тот, — да скажи Прокопию Петровичу, скоро-де и сам я к нему с поклоном буду. Порядок только налажу здесь.

Аленин отправился разыскивать стан рязанского воеводы к Симонову монастырю, думая, что Ляпунов по-прежнему стоит там. Но по дороге он узнал, что воевода с утра продвинулся ближе к Москве — к Яузе и Коломенской башне Земляного города. Тогда он свернул в этом направлении, вскоре нашел стан Прокопия Петровича и посреди его издали увидел огромный шатер воеводы из пестрой персидской ткани, возле которого помещалась палатка меньших размеров, где расположилась походная его канцелярия. Шатер и палатка были наскоро обнесены легким частоколом. За оградой во дворе стоял караульный отрад, охранявший шатер, а перед ней, на земле, расположились несколько подсменных ополченцев; одни из них дремали, другие вели беседу, а один рязанец, молодой, русый малый, с добродушным веснушчатым лицом, тянул тихим звучным тенорком какую-то песню. При приближении Аленина он замолк и с любопытством посмотрел на него. Лежал певец ближе других к ограде и поэтому с вопросом, как увидеть воеводу, Аленин обратился к нему. Малый мотнул головой в сторону караульного десятника и затянул новую песню.

Пока десятник ходил с докладом к воеводе, Аленин прислушался к песне, начальные слова которой привлекли его внимание: он услыхал имя «вора» и вместе с ним ненавистное имя Марины.

Поизволил вор-собака женитися, —

несколько в нос, однообразно-уныло тянул малый, —

Не у князя он берет, не у боярина, Не у нас он берет, в Каменной Москве, Берет вор-собака в проклятой Литве, Проклятой Литве у Юрья, пана Стредомирского [104], Берет он Маринку, дочь Юрьеву. А свадьба была на вешний праздник. На великий праздник, Миколин день. Миколин день был в пятницу, А у Гришки свадьба в четверток была…

Десятник вышел из шатра и сообщил, что воевода совещается с князем Трубецким, и потому велел Аленину обождать. Получив ответ, Аленин продолжал слушать песню, всецело поглотившую его внимание.

…Стали благовестить к заутрене, —

продолжал малый тянуть бесхитростное повествование, —

У святого Михаила Архангела, Где кладутся цари благоверные. Благоверные, благочестивые. Бояре пошли к заутрене, Ко святому Михаилу Архангелу, А Гришка-расстрига в баню пошел Со своею Маринкою, дочерью Юрьевой. Бояре идут от заутрени, А Гришка-расстрига из бани идет: Шуба на нем соболиная, На Маринке саян красного золота…

В песне описывались похождения Гришки-расстриги и Маринки, призывалось проклятье на ее голову и всех тех, кто стоял за нее. При этих словах Аленин невольно покраснел, словно в песне упомянулось лично его имя. Да, подумалось ему, велик его грех и не скоро заслужит он прощение. Страшно стало при мысли, что и его имя может случайно попасть наряду с гнусными именами «вора» и «ворухи» и облететь всю Московскую землю.

Наконец полы шатра откинулись, и в сопровождении воеводы вышел князь Дмитрий Тимофеевич. Под влиянием тяжелых мыслей Аленин отвернулся, боясь, что Трубецкой его узнает и вдруг скажет, что недавно знал Аленина как близкого слугу калужской «ворухи».

И Трубецкой его действительно уже узнал.

— А, старый знакомец! — приветливо кивнул он. — Давно ли под Москвой? Откуда взялся?

— От Троицы-Сергия я, под началом Василия Федоровича Мосальского, — уклоняясь от прямого ответа, глухо ответил Аленин.

— Так князь Василий Федорович пришел? Давно ли?

— Сегодня, час назад.

— Дело, дело! Стало быть, и ты ныне против поляков? Ну, помогай Бог!

И, кивнув еще раз, Трубецкой вышел за ворота частокола, прошел мимо вскочивших при его приближении ратников и сел на подведенного рыжего красавца коня. Аленин, смущенный расспросами князя, нерешительно поднял глаза на стоявшего перед ним чуть заметно улыбавшегося его смущению и приглашавшего рукой в шатер рязанского воеводу.

— Что скажешь, молодец? — спросил Ляпунов, когда Аленин вошел в шатер и отвесил ему поклон.

— Боярин Матвей Парменыч Роща-Сабуров бьет челом тебе, воевода Прокопий Петрович!

— Спасибо! Рад весть получить от Матвея Парменыча, — оживился Ляпунов. — Давненько слухов от него не имел. Думно мне было, жив ли уж, здоров? Как же довелось тебе из Москвы сюда пробраться? Чай, трудно было?

— Не из Москвы я сейчас, от Троицы. Боярин там.

— У Троицы, не в Москве? Что же так? — удивился Ляпунов.

— Перед Светлым праздником поляки хоромы и весь двор боярина сожгли, слуг изрубили. Боярин сам еле жив остался. Хворого его я третьего дня к Троице отвез. Боярышню злодеи увели. Доселе не знаем верно, где она.

— О, Господи! — всплеснул руками Ляпунов. — Чуяло мое сердце, не поспею к Москве на выручку боярина. И то дивился, сколь долго он среди ворогов уцелел. Стояльщик отменный за правое дело. В Москве он среди поляков, будто агнец среди стаи волчьей, жил. Ну, а ты-то был с боярином в то время? Имя твое, сдается, слышал я. Родственник ты Матвею Парменычу али так, знакомец?

— С детства жил я у него, — смутившись, вспыхнул и потупил глаза Аленин. — Боярин мне вместо отца был… Вспоил, вскормил. После, в царство Годунова, в иноземные края для обучения послан я был.

— Так, так, слыхал, — вспомнил воевода. — Как же это ты боярышню-то не уберег? Или не было тебя в ту пору в Москве?

— Не было, — вздохнул и сильнее смутился Аленин. — Вернулся я на Светлой. Да поздно уж было. Боярина еще живого нашел, а боярышню не застал.

— Так где же был ты? — проницательно посмотрел на него воевода, заметив его смущение.

— Темна моя жизнь, Прокопий Петрович, — глухо ответил Аленин. — Грешен я и Богу, и земле Московской, и боярину Матвею Парменычу. Не послушал вовремя его, на сторону первого «вора» стал, ему служил не ради корысти, а правое дело по глупости видел, ну а после и «ворухе» его. После казни «вора» отстать от самозванки не мог… Так и пошло… Опомнился ныне, бежал сюда, чтобы кровь за матушку-Москву пролить. У Троицы отцу архимандриту в измене и подлости своей покаялся. Отпустил отец Дионисий грехи мои, благословил на ратное дело.

— Так, — задумчиво молвил Ляпунов.

— Друг ты боярину, воевода Прокопий Петрович. Потому тебе все и сказал. Другому бы не поведал. Тяжко мне, видит Бог, как тяжко! — заключил Аленин.

Глубоко прочувствованные нравственные страдания слышались в последних словах молодого человека. Воевода ласково положил ему руку на плечо.

— Не ты один, — сочувственно сказал Ляпунов, вспомнив, что в былое время и за ним водились грешки, — не ты один во эле правду видел. Вся наша жизнь вверх головой перевернулась. Ну, да коли прозрел и покаялся теперь, так, стало быть, Господь от тебя не отступится. Стой же крепко за святое дело; нынче особенно нужны Москве верные стояльщики. Скоро конец бедам нашим и близко начало спасения Москвы. А там выберем прирожденного истинного государя, и заживет наша матушка-Москва по-новому, по-счастливому, на радость нам и на конечное посрамление ворогов. Эх, широка будет ее дорога!.. Так-то, молодец!

Воевода в волнении прошелся по шатру.

— Ну а что ж Матвей Парменыч? — помолчав, спросил он. — Здоровье его как? Не велел ли сказать чего?

— Боярин хотел грамотку тебе со мною отписать, — бодрее ответил Аленин, утешенный словами воеводы, — да слаб еще; хоть полегчало ему, а все силы настоящей покуда нет. Велел сказать тебе, Прокопий Петрович, пожаловал бы ты к Троице, если время будет Отец Дионисий да келарь Авраамий поклон тебе шлют. Матвей Парменыч при них душой немного отошел, рад, что довелось ему к Троице выбраться. В Москве у него руки были связаны А тут снова работа найдется. Отец Дионисий надумал снова грамоты городам писать. Отписал нынче грамоту казанцам, поспешали бы на сход к Москве. Список с грамоты той привез сюда Андрей Федорович Палицын. Привел он сегодня от Троицы слуг монастырских, под началом его и стрельцы. Велел сказать тебе — сам-де скоро с поклоном будет, порядок только ратный наладит.

вернуться

104

У сандомирского воеводы.