Обливаясь кровью, Ляпунов окинул Ржевского благодарным взглядом, а тот выхватил саблю и грудью заслонил его.
Но было поздно. Вид крови, сознание возможной и неисправимой уже ошибки, былая ненависть к рязанскому воеводе опьянили казаков. В приливе безумной злобы, в неудержимом порыве мщения большинство из них, как один человек, выхватили сабли и обрушились на воеводу и нежданного его заступника, недавнего своего единомышленника Ивана Ржевского.
Без крика, без сопротивления упали оба под бешеными ударами сабель. Несколько мгновений — и все было кончено. Молча и угрюмо разошлись казаки. И лишь Сильвестр Толстой и Юрий Потемкин, посулившие защитить воеводу и оказавшиеся бессильными или не решившиеся исполнить это обещание, помедлили уходить, сняли шапки над изуродованными трупами и перекрестились. Ржевский лежал неподвижно, тело же Прокопия Петровича поводили предсмертные судороги. И вдруг по странной случайности голова его, лежавшая лицом к лагерю, повернулась в сторону Москвы и глаза полураскрылись, как бы посылая ей прощальный привет…
В это время в стан прокрался Паук. Ему не сиделось в Москве. Хотелось скорее узнать, как идет затеянное дело. Выбраться из Москвы и проникнуть в подгородний стан ему теперь ничего не стоило: и среди поляков он уже был своим, и к рязанскому воеводе был вхож, и среди казаков знакомцами обзавелся.
Войдя в стан, Паук издали заметил, как прошел Прокопий Петрович, как началась свалка, слышал шум голосов и вдруг затем как бы тяжело упавшее и придавившее гам молчание. Сердце Паука дрогнуло в радостном предчувствии. Но уверенности еще не было. И вот, как только казаки разошлись, Паук, осторожно оглядываясь, пустился рысцой к месту преступления. Не доходя до него, он убедился, что может праздновать победу. Гаденькая довольная усмешка искривила его уродливые губы, и не вытерпел он, чтобы не пойти воочию насладиться плодами гнусной мести. К тому же мелькнула мысль: «Возьму знак какой для верности, да и к Гонсевскому». Но не успел он дойти до площадки, где лежали трупы, как вдруг точно ураган налетел: стан забурлил, и к месту убийства с разных сторон устремились и рязанцы, и казаки. Паук, застигнутый врасплох, собрался было дать тягу, но было поздно. Бежали отовсюду, и среди полянки его уже наверняка заметили. Воздух наполнился окриками, угрозами рязанцев, вопросами:
— Кто убил? За что? Грамота? Какая? Покажи грамоту! Кто получил? Кто передал?
— Я! — смело выступил вперед Илейка Куцько.
— А тебе кто дал?
— Странний Божий в Москве.
Паук рад был бы провалиться на месте. Но Илейка его уже заметил. Вместе с тем Паук вдруг поймал на себе другой, остро пронизывавший его взгляд — взгляд только что узнавшего страшную весть и прибежавшего сюда и протолкавшегося вперед толпы дьяка рязанского воеводы Дамиана Евсеевича.
— Да вот и он. Тот самый! — кивнул Илейка на Паука. — Он дал!
— Ты? — схватил его за грудь Дамиан Евсеевич. — Так ты вдругорядь Божьим странником обернулся? Братцы! — возвысил Дамиан Евсеевич голос. — Держите его! Дело не чисто. Не странник он, а приспешник изменника боярина Цыплятева. На Рязань он к нам шатался, грамоты выкрасть хотел. Он руку воеводы ведает, искусник писать, это его рук дело. Покажите грамоту!
Рязанцы схватили смертельно побледневшего Паука. Написанная им грамота, кем-то раньше выхваченная у Заварзина, ходила теперь по рукам. Ее подали Дамиану Евсеевичу. Тому достаточно было одного взгляда, чтобы узнать измененный почерк Паука и убедиться в подлоге.
— Ложь! — подняв высоко руку и махая над толпой грамотой, крикнул Дамиан Евсеевич. — Прокопий Петрович так не писал, то не его рука, а сего странника… Ты писал? — в упор спросил Дамиан Евсеевич Паука.
Тот пытался что-то бессвязно пролепетать, но судорога скривила губы.
— Православные! — снова поднялся голос дьяка рязанского воеводы. — Беру ответ на душу, если неправду говорю. Он ради мести писал грамоту. Он — убийца Прокопия Петровича!
Искренне и убежденно прозвучали обличительные слова. Наступила зловещая тишина. Еще один страшный миг — и толпа рязанцев, будто поток, прорвавший плотину, кинулась на Паука. Вмиг все было кончено.
Рязанцы, отойдя к стороне, продолжали шумно сводить счеты с казаками, а Илейка, поняв ошибку, горько зарыдал.
Тело Паука к вечеру тут же закопали в яму. А прах народного героя был торжественно предан земле возле церкви Благовещения на Воронцовом поле.
Эпилог
Легко вздохнул Гонсевский, узнав о блестящем завершении своей гнусной проделки. Будущее начинало казаться стесненным в Москве полякам отрадным. Неизбежный после смерти Ляпунова разлад в лагере осаждавших, несомненно, должен был отразиться на единодушии спасителей Москвы и погубить результаты так удачно начатого рязанским воеводой похода.
Так оно и случилось. С гибелью Ляпунова казаки восторжествовали над земскими людьми, и налаженный им порядок сменился общим беспорядком. Слабый Трубецкой совершенно отошел в сторону, и на первое место временного полновластного вершителя судеб защиты Москвы выдвинулся Заруцкий. По его попущению честным людям житья не стало: все сборы, присылавшиеся из городов на ратное дело, шли теперь в карманы казаков, они получали щедрое жалованье, награждались поместьями, а дворяне и дети боярские, вынужденные содержать себя за свой счет, терпели крайние лишения, подвергались насилиям, оскорблениям и, по слову летописца, сами искали себе смерти. Видя бесцельность дальнейшей стоянки под Москвой, многие разбегались, и ряды спасителей редели. Казаки бесчинствовали и в окрестностях столицы, разоряли население, доведенное до нищеты и набегами сапежинцев, которые, чтобы привести народ к повиновению полякам, чинили над ними жестокие зверства: мучили стариков, женщин и детей, резали непослушным носы и уши, отрубали им руки и ноги, поджаривали замученных на угольях, выжигали сплошь целые села и оставляли людей умирать от голода среди поля на лютом морозе. Но вскоре Бог покарал Сапегу: он в расцвете сил, обладая несокрушимым здоровьем, умер в середине сентября в Кремле, куда был перевезен в начале болезни.
Как ни тяжко приходилось русским, и полякам в Москве жилось с каждым днем тяжелее: в Кремле был голод, наступила страшная дороговизна на припасы, денег не было, сборы продовольствия шли неудачно, жолнеры, собиравшие припасы, терпели постоянные поражения от шишей [108], и польское воинство питалось падалью. Между тем польский король, взяв в июне Смоленск, беспечно забыл осажденных в Москве своих подданных и вернулся в Польшу, совершив торжественный въезд в Варшаву: поезд короля сопровождал гетман Жолкевский в богатой коляске, запряженной шестью белыми турецкими лошадьми, за ним везли бывшего московского царя Василия Шуйского с братьями, пленного смоленского воеводу Шеина со смольнянами и пленных московских послов митрополита Филарета и князя Голицына. По окончании торжества пленные вынуждены были целовать руку польскому королю-победителю. Унижение русских было полное. Польша торжествовала, нисколько уже не сомневаясь в том, что Московское государство навеки завоевано и составляет отныне достояние польской короны.
И хотя тщеславное заблуждение это и скороспелый вывод поляков лишены были основания, но вообще-то Московское государство действительно было на краю гибели: оплот Москвы — Смоленск после упорной защиты пал: полусожженной, разграбленной столицей владели поляки; Великий Новгород с пригородами Ямой, Копорьем, Ладогой, Тихвином, Руссой, Торжком, Торопцом и Устюгом сдались шведам и призывали царствовать шведского королевича; Псковскую землю разорило войско литовского гетмана Ходкевича, и, наконец, в городе объявился, опять под видом Дмитрия, новый «вор», какой-то проходимец Сидорка (по иным известиям, беглый московский дьякон Матвей), который в декабре был торжественно признан псковичами царем, а в Коломне рос «царевич Иван», которого Марина и забиравший все большую власть Заруцкий собирались посадить на московский престол.
Над Русской землей, охваченной бедами и напастями, измученной раздорами и вконец разоренной, нависли мрачные, зловещие тучи. Народ исстрадался, и страдания его дошли до последнего предела. Жизнь превратилась в гнетущее томление. К тому же после сильного неурожая наступил повсюду голод. «И бысть тогда такое лютое время Божия гнева, — говорит летописец, — что люди не чаяли впредь спасения себе. Чуть не вся земля Русская опустела; и прозвали старики наши это лютое время — лихолетье, потому что тогда была на Русскую землю такая беда, какой не бывало от начала мира. Но Господь услышал молитвы людей своих, возопивших к Нему великим гласом о еже избавится им от лютых скорбей, и послал к ним ангела Своего, да умирить всю землю и соймет тягость со всех людей своих».
108
Шишами назывались беглецы разного звания из подмосковного лагеря, задавшиеся целью преследовать поляков, препятствовать им в сборе продовольствия, это были своего рода партизаны.