Выбрать главу

А Валюшка смотрела на хлеб. Не отрываясь. Не видя никого в этой белой палате, большими жадными глазами смотрела на хлеб, глотая слюну.

В палате стало тихо. Жутко тихо. Все знали, что у слепого нет никого: ни знакомых, ни родных. А Ивановна гладила его волосы и все что-то говорила, говорила…

А он по-прежнему молчал. Только на губах его появилась и застыла едва заметная ласковая улыбка.

Валюшка сидела рядышком, повернувшись спиной к матери и раненому, и большими голодными глазами смотрела на хлеб.

Потом они попрощались. Ивановна поклонилась каждому, кто был в палате, и пошла, приложив к губам уголок платка. А девочка все оглядывалась, оглядывалась и смотрела на буханку хлеба, оставленную матерью там, на тумбочке, и в глазах ее застыл укоряющий мать вопрос: «Зачем?!»

И когда уже открывали дверь из палаты, раненый повернул голову и повторил чуть слышно: «Мам…»

Только тогда Валюша первый раз глянула в его сторону, забыв о хлебе.

Потом, когда она станет большой и разумной, она узнает, что мать целый месяц экономила этот хлеб. На 500 граммах своей карточки.

А эту историю рассказали мне тоже в «Большевике», историю, которая добавляет еще одну деталь к сибирскому характеру.

СТАРИК И ИНСПЕКТОР

Осень. Узкая лесная дорога. Да, дорога, если можно так назвать две размытые тележные колеи, прерываемые жилистыми корнями старых сосен. Пахнет упавшими грибами и прелой корой осевших в мокрую землю пней.

Лес как будто в трауре.

Тихо.

Скрипят колеса телеги. Из колка, низко пригнув голову и подавшись вперед, спешит тощая лошаденка. На передке телеги схвачены лохматой веревкой с десяток жердей.

Рядом с лошадью, держась за вожжи и припадая на левую ногу, в сапогах, заляпанных грязью, шагает высокий бородатый старик. Густые взлохмаченные брови закрывают его глаза, и, кажется, старик хмур. Сердит на эту распроклятую дорогу, на хилую лошаденку, на свои сапоги, которые опять успели насосаться воды, да и на ноги, уже слабо слушавшиеся старика. Время от времени он дергает за вожжи и прикрикивает на слабую от старости скотину: «Н-но… н-но-но…» Лошаденка напрягается, делает несколько суетливых шагов и снова впадает в безразличие.

— Тпрр-рру! — Лошадь остановилась. Старик вздрогнул от неожиданности. Занятый своими думами, он и не заметил, как с ним поравнялся прохожий. Это был высокий широкоплечий детина. Одежда на нем была вовсе не деревенская — новые яловые сапоги, темносиний короткий плащ, клетчатая кепка. Он был еще молод, этот человек. Во всяком случае, больше сорока, сорока пяти старик ему не дал бы.

— Папаша, а как пройти в Карачелку?

Старик шевелил лохматыми бровями и продолжал молча в упор смотреть на незнакомого ему человека.

Потом вдруг неестественно, как птица с подбитой ногой, подскочил к прохожему и крикнул. Крикнул не просто сердито, а злобно:

— Ты кто такой есть?

Человек растерялся, на всякий случай чуть отступил назад и нерешительно ответил:

— Ну… инспектор из райисполкома.

Старика такой ответ явно не устраивал, и он разошелся не на шутку:

— Нет, я спрашиваю, ты кто такой есть?! — Голос сорвался, и старик, видимо, для того, чтобы подкрепить его, неожиданно размахнулся и протянул инспектора вожжами вдоль спины. Лошаденка дернулась было в испуге, но тут же встала.

Инспектор увернулся — вожжи просвистели мимо и запутались за оглоблю, но не уходил, а негромко уговаривал старика, пока тот трясущимися пальцами распутывал вожжи: «Папаша, папаша…»

Наконец старик совладал с вожжами и начал накручивать их на руку. Инспектор семенил около старика, все продолжая негромко приговаривать: «Папаша, папаша». Но старик, кажется, осатанел:

— Я т-те покажу «папаша»! — и взмахнул вожжами.

Инспектор опять отскочил, а лошадь только сделала вид, что собирается трогаться с места.

— Ты кто такой есть?! Отвечай! П-пачему, едрена в твою корень, шастаешь здесь? Я троих сынов отписал на хронт!.. Валенки вон отдал, да и сам на восьмом десятке в совхоз пришел. У нас бабы пашут, одни бабы. А ты, т-такой бугай, едрена в твою корень, в тылу отсиживаешься! За бабью юбку держишься! — И полоснул инспектора вдоль широкой спины.

Тут уж не выдержал и инспектор. Выхватил у старика вожжи, намотал их на кулак и остановился, не зная, как ответить на безрассудство старого человека. А тот стоял, костистый да длинный, во весь свой рост.

Инспектор выпростал от вожжей руки и пробормотал незло, но с обидой:

— Ошалел, что ли? Я к тебе так, а ты вот…

Старик вдруг расслабился, видно, и без того слабые силы оставили его. Он подобрал вожжи, но руки вдруг опустились, и он беззащитно опустился на жерди. Он сидел, опираясь на руки, голова устало ушла вниз под острые плечи. Тяжело дыша, он глядел прямо перед собой на опавшие листья и с тревогой слушал свое сердце. Трудно сказать, что заставило отступить старика, слабость ли его увядших сил, или сознание бессмысленности этого запоздалого спора на дороге. Может, потому, что тот человек не бежал от него, не бранился, и даже, наоборот, старался что-то сказать.

Но инспектор молчал.

Старик завозился и полез в грудной карман фуфайки.

— Трех сынов… И… вот, — он долго шарил там плохо слушающимися пальцами и, наконец, вытащил затертые корочки из-под паспорта. С трудом раскрыл их и протянул инспектору две небольшие узенькие бумажки.

— Вот… — плечи старика задергались, голова опустилась еще ниже. Старик плакал.

Инспектор знал, что это за бумаги, но из уважения к старику и памяти тех, кто уже больше не вернется, — к его сыновьям, прочитал похоронные внимательно, от адреса до подписи.

Потом сел рядом со стариком, свернул ему закрутку махорки. Старик высморкался в ладонь, вытер ее о фуфайку и взял самокрутку.

Курили молча. Тянулся сизый дымок из цигарки инспектора и из самокрутки старика. Но дым поначалу шел порознь. Хотя ветер, движение воздуха было в одну сторону.

— Пойми меня, отец… Мне разве легко? Не пускают меня. Бронь, бронь, пропади она пропадом!

Старик молчал.

— Я бы давно ушел. И потом, что мне — жалеть меня все равно некому. Один я… Но в этом разве дело? Людям в глаза смотреть стыдно! В твои глаза, отец, глядеть страшно… А я ведь шесть раз в райкоме был. Просился на фронт — не пустили. Шесть раз…

Старик курил.

— Пойду в седьмой раз. В последний.

Инспектор полез в карман:

— Дай мне свой адрес, отец. Мне некому писать, кроме… — Инспектор замялся, но тут же поправился: — Я напишу тебе оттуда, с передовой.

Старик чего-то раздумывал, потом посмотрел строго на инспектора и сказал негромко, но с достоинством:

— Савин я. Егор… Пиши на Крутые Горки. Найдут…

Инспектор спрятал адрес и свернул еще одну цигарку.

Они молча курили, и струйки дыма от их самокруток мешались в одном сизом столбике.

Было тихо. И торжественно. Чуть качали ветвями высокие сосны. Лес был густ и неистребим — падали от старости потерявшие жизнь деревья, но не было праха. Был лес — на месте упавших деревьев поднимался молодой сосняк.

Тяжело опираясь на плечо инспектора, старик встал. Он долго, внимательно смотрел ему в глаза, будто хотел навсегда оставить в своей слабеющей памяти это лицо, и тихо сказал:

— Иди.

Инспектор легонько обнял старика за плечи: «Держись, отец», — и зашагал в сторону большой дороги.

— Спаси тебя бог, — прошептал старик и перекрестился.

Потом повернулся и пошел сам в другую сторону, следом за тощей лошаденкой пошел старик, приминая печальные листья, печатая усталый, но твердый след на земле, с которой он вместе.

Трех сыновей проводил старик на фронт. И четыре раза, пряча глаза, девушка-почтальон приносила ему похоронные. Четвертой была весть о том, что инспектор не обманул старика.

БУДНИ ВАХТЫ ФРОНТОВОЙ